— Это он убил ее?
— Не думаю. Все дело в том, что и действующие лица и сами места действия начинают повторяться. — Я рассказал Вилли о вчерашней ночной сцене у пересечения железной и проселочной дорог. — Если бы нам удалось разговорить Флейшера и Блевин-са, то это дело мы могли бы закрыть в два счета. Особенно — Флейшера. Весь последний месяц он прослушивал квартиру Лорел.
— Думаешь, он ее убил?
— Вполне возможно. Или же знает, кто это сделал.
Мы подъезжали к городу, и Вилли сосредоточился на управлении машиной. Он поставил «ягуар» в подземном гараже на Геари-стрит. Я поднялся с ним в его офис, чтобы узнать, не звонил ли его человек, следящий за Флейшером. Оказалось, что звонил. Флейшер расстался с Блевинсом в пансионате и во время этого телефонного звонка находился в мастерской фотокопирования. Мастерскую эту он посещал уже во второй раз. Раньше он заходил в нее по пути в пансионат.
То же самое сделал и я. Мастерская ксеро— и фотокопирования размещалась в узкой лавчонке на Маркет-стрит и обслуживалась одним человеком. Когда я вошел, худой и кашляющий мужчина работал с копировальной машиной. За пять долларов он тут же рассказал мне, с чего Флейшер снимал копии. В первый раз была страница какой-то старой газеты, а во второй — еще более старое свидетельство о рождении.
— Чье свидетельство?
— Не знаю. Впрочем, минутку. Кого-то по имени Джаспер. По-моему, это не фамилия, а имя.
Я подождал, надеясь, что он припомнит что-нибудь еще, но тщетно.
— А что было в газете?
— Я не читал. Если бы я читал все, с чего снимаю копии, то давно бы ослеп.
— Вы сказали, что газета старая. Какого года?
— На дату я не посмотрел, но бумага сильно пожелтела. Пришлось обращаться с ней очень осторожно. — Он закашлялся и машинально закурил. — Это все, что я могу сообщить вам, мистер. А в чем, собственно, дело?
С этим вопросом я направился в пансионат Боумэна. Это было мрачноватое здание из серого кирпича, четыре ряда окон которого, разделенные равными промежутками, придавали ему сходство с локомотивным депо. К некоторым окнам со стороны улицы были приколочены деревянные ящики, служащие холодильниками.
В вестибюле собралось много пожилых мужчин. Любопытно, где находились женщины?
Один из мужчин сказал мне, что комната Альберта Блевинса на третьем этаже в конце коридора. Поднявшись по лестнице, я постучал в дверь. Хриплый голос спросил:
— Кто там?
— Меня зовут Арчер. Хотелось бы поговорить с вами, мистер Блевинс.
— О чем?
— О том же, о чем говорил тот человек передо мной.
В замке повернулся ключ. Альберт Блевинс приоткрыл дверь на несколько дюймов. Он оказался не особенно старым, однако прожитые годы упрямо клонили его к земле, а изборожденное морщинами лицо несло на себе печать постоянно преследующих неудач. Голубые ясные глаза смотрели на окружающий мир с тем непостижимо наивным выражением человека, которого так никогда по-настоящему и не допустили в общество других людей. Раньше таких можно было встретить в заштатных городишках, на дорогах, в пустыне. Сейчас их собрали в полых внутренностях крупных городов.
— А заплатите вы мне тоже, как тот человек?
— Это сколько?
— Тот человек дал мне пятьдесят долларов. Спросите у него самого, если мне вы не верите. — Ужасное подозрение вдруг исказило его лицо. — Слушайте, а вы не из службы обеспечения неимущих?
— Нет.
— Ну, слава богу. А то стоит тебе немного повезти, как ровно на эту же сумму они сокращают твое пособие, и плакала твоя удача.
— Ну, это они, конечно, зря.
То, что я согласился с Блевинсом, понравилось ему. Он открыл дверь шире и пригласил меня войти. У него была квадратная, три на три метра, комнатушка, в которой стояли стол, стул и кровать. Из единственного окна вниз спускался металлический желоб аварийного противопожарного выхода, словно корректорский знак, перечеркивающий орфографическую ошибку.
В комнате ощущался слабый кисловато-затхлый запах времени. Насколько я мог судить, он исходил из чемодана искусственной кожи, лежащего на кровати. Часть его содержимого была разложена на столе, словно Блевинс упорядочивал свои воспоминания и раскладывал их для продажи.
Некоторые предметы можно было узнать по внешнему виду: рыболовный нож с широким лезвием, к которому, словно засохшие слезы, пристало несколько старых рыбьих чешуек, бланк брачного свидетельства, прорезанный на сгибах глубокими складками, пачка писем, перевязанная коричневым шнурком от ботинок, несколько винтовочных пуль и серебряный доллар в сетчатом мешочке, небольшое шахтерское кайло, две старинные трубки, кроличья лапка непонятного происхождения, сложенное чистое белье и носки, стеклянный шарик, внутри которого возникала снежная буря, если его встряхнуть, павлинье перо с расписным глазом и орлиный коготь.
Сев за стол, я взял брачное свидетельство. Оно было выдано муниципальной регистратурой и констатировало, что Альберт Д. Блевинс сочетался браком с Генриэттой Р. Краг в Сан-Франциско 3 марта 1927 года. Генриэтте в то время было семнадцать лет, Альберту — двадцать, следовательно, сейчас ему должно быть за шестьдесят.
— Хотите купить мое брачное свидетельство?
— Мог бы.
— Тот человек выложил мне пятьдесят долларов за свидетельство о рождении. А это я продам за двадцать пять. — Он присел на край кровати. — Для меня оно не имеет особой ценности. Женитьба на ней была крупной ошибкой в моей жизни. Мне вообще никогда не стоило жениться ни на одной женщине. Она мне это сама говорила сотни раз, уже после того, как мы с ней сошлись. Ну, а что остается делать парню, когда девушка приходит и заявляет, что он ее обрюхатил? — Он положил свои неразгибающиеся руки на колени, обтянутые вытертыми джинсами. Его болезненно искривленные пальцы напоминали мне щупальца морской звезды, извлеченной на песок из своей расщелины. — Мне грешно жаловаться, — проговорил он. — Ее родители отнеслись к нам хорошо. Отдали нам свою ферму, а сами перебрались в город. Мистер Краг не виноват, что три года подряд в наших местах была засуха, и я не мог ни заготовить кормов, ни набрать воды, и весь скот погиб. Я не виню даже Этту за то, что она ушла от меня. Наша жизнь на той засушливой ферме была ужасна. Единственное, что нас связывало, это постель, да и это прекратилось у нас еще до рождения ребенка. Роды я у нее принимал сам, и, видимо, это очень сильно повлияло на нее. Этта больше не подпускала меня к себе.
Он говорил, как человек, которому годами, а то и вообще ни разу в жизни, не представлялось возможности выговориться и излить душу. Он встал и начал мерно ходить по комнате — четыре шага туда, четыре обратно.
— Это изменило меня к худшему, — продолжал он, — жить с красивой женой и не иметь возможности прикоснуться к ней. Я стал плохо обращаться с нею, а с мальчиком — и того хуже. Бывало, бил его так, что всю душу из него выколачивал. Я, видите ли, винил его за то, что своим рождением он порушил мне всю жизнь. Иногда избивал его до крови. Этта пыталась остановить меня, тогда я колошматил и ее.
Его голубые глаза спокойно смотрели на меня, словно излучая убеждение в своей полной невиновности.
— Однажды ночью я избил ее особенно сильно. Она схватила кухонную лампу и швырнула мне в голову. Я уклонился, но керосин выплеснулся на топящуюся плиту, и кухня загорелась. Пламя я загасить не сумел, и большей части дома как не бывало. Этты — тоже.
— Вы имеете в виду, что она сгорела?
— Нет, я имею в виду не это. — Он был раздосадован на меня за то, что я не мог сразу понять его. — Она убежала. Больше я ее никогда в глаза не видел.