«Помнишь тех четырех, о ком я тебе рассказывал, когда приезжал? Я даже нарисовал для тебя их портреты: негра, молодой девушки, мужчины с усами и хозяина „Кафе „Нью-Йорк““. Я хотел бы еще кое-что о них рассказать, но не знаю, смогу ли я выразить это в письме.
Все они люди очень занятые. Такие занятые, что тебе даже трудно себе это представить. Я не хочу этим сказать, будто они день и ночь заняты своей работой, но у них столько забот на уме, что они совсем не знают покоя. Они приходят ко мне и говорят, говорят, пока я не перестаю понимать, как можно так долго открывать и закрывать рот – и не переутомиться. (Однако хозяин „Кафе „Нью-Йорк““ не такой, он не совсем похож на остальных. У него очень черная борода – ему приходится брить ее два раза в день, поэтому у него есть электрическая бритва. Он только наблюдает. А тем троим обязательно нужно что- нибудь ненавидеть. И у всех четверых есть то, что они любят больше, чем еду, сон, вино или общество друзей. Вот почему они всегда так заняты.)
Усач, по-моему, сумасшедший. Иногда он произносит слова очень ясно, как когда-то мой учитель в школе. Но иногда он говорит на таком языке, что я не могу поймать его мысль. Один день он приходит в обычном костюме, а на другой – в рабочем комбинезоне, черном от грязи и вонючем. Он грозится кулаком и спьяну произносит неприличные слова, какие я не хотел бы, чтобы ты слышал. Он думает, что у нас с ним есть общая тайна, но я ничего об этом не знаю. А сейчас я напишу тебе то, во что даже трудно поверить. Он может выпить три бутылки виски „Счастливые дни“ – и после этого еще разговаривает, держится на ногах и даже не хочет спать! Ты мне, конечно, не поверишь, но это чистая правда.
Я снимаю комнату у матери этой девушки за шестнадцать долларов в месяц. Девушка раньше носила короткие брюки, как мальчишка, но теперь ходит в синей юбке и в кофточке. Ее еще не назовешь молодой дамой. Я люблю, когда она приходит меня навестить. А теперь, когда я завел для них радиоприемник, она приходит постоянно. Она очень любит музыку. Интересно, что она там слышит? Она знает, что я глухой, но почему-то думает, что я понимаю в музыке.
Негр болен чахоткой, но для него тут нет хорошей больницы, потому что он черный. Он врач и работает больше всех людей, каких я знал. Разговаривает он совсем не как негр. Других негров мне трудно понимать – язык у них слишком неповоротливый. Этот черный иногда меня пугает. Глаза у него горят. Он меня пригласил в гости, и я пошел. У него много книг. Однако детективов он совсем не держит. Не пьет, не ест мяса и не ходит в кино.
„Ах, свобода грабителей. Ах, капитал и демократия“, – говорит усатый урод. Потом противоречит себе и говорит: „Свобода – высочайший из идеалов“. „Мне нужно только одно: чтобы я умела записать эту звучащую во мне музыку, тогда я стану музыкантом. Ах, если бы у меня была такая возможность!“ – говорит девушка. „Нам не разрешают служить людям, – говорит черный доктор. – Это священная потребность моего народа“. „Ага“, – говорит хозяин кафе. Он вдумчивый человек.
Вот так они говорят, приходя ко мне. Эти слова, которые они носят в своем сердце, не дают им покоя, поэтому им всегда так некогда. Можно подумать – дай им сойтись, и они будут вести себя так, как наши, из Общества, когда соберутся на съезд в Мейконе на этой неделе. Но ничего подобного. Вот сегодня, например, все они пришли ко мне вместе. И вели себя так, будто приехали из разных городов. Даже грубо. Ты же знаешь, я всегда говорил, что вести себя грубо и не считаться с другими людьми очень дурно. А у них было именно так. Я их совсем не понимаю, поэтому и пишу тебе, ты ведь, наверное, все поймешь. У меня от них какое-то странное ощущение. Но хватит об этом писать, небось я тебе наскучил. Да и себе тоже.
Уже прошло пять месяцев и двадцать один день. Все это время я жил без тебя. И думать я могу только о том, когда же я снова с тобой увижусь. Если в ближайшее время я не смогу к тебе поехать, просто не знаю, что со мной будет».
Сингер опустил голову на стол, чтобы передохнуть. Запах и прикосновение шелковистого дерева к щеке напомнили ему школу. Глаза его закрылись, и ему стало дурно. Перед глазами стояло лицо Антонапулоса, и тоска по другу была такой пронзительной, что он боялся перевести дух. Немного погодя Сингер поднял голову и потянулся за пером.
«Подарок, который я для тебя заказал, еще не получен, и я не поспел отправить его с другими рождественскими подарками. Рассчитываю скоро его получить. Надеюсь, он тебе понравится и тебя повеселит. Я все время думаю о нас с тобой и все помню. Я скучаю по блюдам, которые ты готовил. В „Кафе „Нью-Йорк““ стало гораздо хуже, чем раньше. Недавно я нашел у себя в супе муху. Она плавала среди овощей и вермишели в виде буковок. Но это неважно. Мне так тебя недостает, что я не могу вынести этого одиночества. Скоро я опять к тебе поеду. Отпуск мне полагается еще только через полгода, но я надеюсь получить его раньше. Думаю, что мне просто необходимо это сделать. Я не создан, чтобы жить один, без тебя – без того, кто все понимает.
Твой как всегда – Джон Сингер».
Было уже два часа ночи, когда он наконец вернулся домой. Большой населенный дом погрузился в темноту, но Сингер ощупью поднялся по лестнице, ни разу даже не споткнувшись. Вынув из карманов карточки, которые всегда носил с собой, часы и вечное перо, он аккуратно повесил костюм на спинку стула. Его пижама из серой фланели была теплой и мягкой. Едва успев натянуть до подбородка одеяло, он заснул.
Из черноты забытья проступили контуры сна. Тусклые желтые фонари освещали темные каменные ступени. На верху лестницы на коленях стоял Антонапулос. Он был голый и теребил какой-то предмет, который держал над головой, воздев кверху глаза, словно в молитве. Сам Сингер тоже стоял на коленях, но на полпути вниз. И он был голый, ему было холодно, но он не мог отвести глаз от Антонапулоса и от того, что тот держит над головой. За своей спиной, внизу, он ощущал присутствие усача, девушки, черного доктора и четвертого гостя. Они тоже стояли голые на коленях, и он чувствовал на себе их взгляды. А еще дальше за ними стояли в темноте на коленях бессчетные толпы людей. Его собственные руки превратились в огромные мельничные крылья, и он глядел как завороженный на незнакомый предмет, который Антонапулос держал над головой. Желтые фонари раскачивались в темноте, но, кроме них, все было неподвижно. И вдруг началось какое-то брожение. Все вздыбилось, лестница рухнула, и он почувствовал, что летит вниз. Сингер вздрогнул и проснулся. Ранний рассвет выбелил окно. Ему было страшно.
Прошло так много времени, что с другом могла случиться какая-то беда. Так как Антонапулос ему не писал, узнать об этом он не мог. А вдруг он упал и расшибся? Сингер почувствовал такую потребность с ним еще раз увидеться, что решил сделать это во что бы то ни стало, и притом немедленно.
По дороге на работу он нашел в своем почтовом ящике извещение: на его имя пришла посылка. Это был подарок Антонапулосу на рождество, полученный с запозданием. Подарок был прекрасный. Сингер купил его в рассрочку с погашением в течение двух лет. Комнатный кинопроекционный аппарат с полудюжиной комических мультипликаций, которые так любил Антонапулос.
В то утро Сингер пришел в магазин последним. Он передал ювелиру, у которого служил, письменное заявление об отпуске на пятницу и субботу. И хотя на этой неделе предполагались четыре свадьбы, ювелир