с подливкой, овсяной каши, добавила изюму и все это перемешала. Она съела целых три тарелки, прикончила всю овсянку, но так и не наелась.
Весь день она думала о мистере Сингере и сразу после ужина пошла наверх. Когда она поднялась на третий этаж, она увидела, что дверь в его комнату открыта и там темно. На душе у нее сразу стало пусто.
Она не могла усидеть на месте, хотя ей надо было готовиться к контрольной по английскому. Какой-то избыток энергии мешал ей спокойно посидеть в комнате, как все люди. Казалось, что сейчас она порушит тут стены, а потом зашагает по улицам, громадная, как великанша.
В конце концов она вытащила из-под кровати заветную коробку, легла на ковер и стала просматривать свою тетрадь. Теперь в ней было уже около двадцати песен, но они ей не нравились. Вот если бы она могла написать симфонию! Для целого оркестра. Но как их пишут? Иногда ведь несколько инструментов играют одну и ту же ноту, поэтому нотные линейки должны быть очень широкими. Она начертила на большом листе бумаги для контрольной пять линеек, расстояние между ними было сантиметра по три. Когда нота предназначалась для скрипки, виолончели или флейты, она помечала рядом название инструмента. А когда все играли одну и ту же ноту, она ее окружала кружочком. Сверху она написала заглавными буквами: СИМФОНИЯ. А ниже – такими же – МИК КЕЛЛИ. Но дальше этого дело не пошло.
Эх, если бы она могла брать уроки музыки!
Эх, если бы у нее было настоящее пианино!
Она долго не могла начать. Мелодии сидели у нее в голове, но она никак не могла придумать, как их записывают на бумаге. Да, видно, это труднее всего на свете. Но она продолжала ломать себе голову, пока не пришли Этта и Хейзел, не легли в постель и не сказали ей, чтобы она тушила свет, потому что скоро одиннадцать часов.
8
Порция уже полтора месяца ждала вестей от Вильяма. Каждый вечер она приходила к доктору Копленду и задавала ему один и тот же вопрос:
– Не знаешь, никто не получал письма от Вилли?
И каждый вечер ему приходилось отвечать, что он ничего не знает.
Наконец она перестала его спрашивать. Она просто входила в приемную и смотрела на него, не говоря ни слова. Она начала выпивать. Кофточка на ней часто бывала полурасстегнутой, а шнурки на туфлях болтались.
Наступил февраль. Погода стала помягче, а потом прочно установилась жара. Солнце бросало вниз палящие, ослепительные лучи. В голых ветвях пели птицы, а ребятишки бегали по улице босиком и голые до пояса. Ночи были душные, как в середине лета. Но прошло несколько дней, и на город снова спустилась зима. Нежная голубизна неба потемнела. Пошел холодный дождь; сырость пронизывала до костей. Негры очень страдали от непогоды. Запасы топлива кончились, и люди выбивались из сил, чтобы хоть как-то согреться. На мокрых узких улицах бушевала эпидемия пневмонии, и целую неделю доктор Копленд спал урывками, не раздеваясь. А от Вильяма по-прежнему не было вестей. Порция написала ему четыре письма, а доктор Копленд – два.
Большую часть суток ему некогда было думать. Но иногда ему удавалось урвать минутку для отдыха. Он пил кофе возле кухонной плиты, и в сердце его поднималась сосущая тревога. Пятеро его пациентов умерли. Одним из них был глухонемой мальчик Огастэс-Бенедикт-Мэди Льюис. Доктора просили сказать надгробную речь, но, так как у него было правило никогда не ходить на похороны, он отклонил это предложение. Все пятеро пациентов умерли не по его недосмотру. Виной были долгие годы нужды; ведь питались они одним кукурузным хлебом, грудинкой и патокой, а жили в тесноте – по четыре-пять человек в одной комнате. Смерть от бедности. Доктор мрачно раздумывал об этом и пил кофе, чтобы не заснуть. Он часто придерживал рукой подбородок – в последнее время, когда он уставал, из-за легкой дрожи шейных связок у него начинала трястись голова.
Но вот как-то в конце февраля к нему пришла Порция. Было только шесть часов утра, и он сидел на кухне у плиты и грел молоко себе на завтрак. Порция была сильно пьяна. Он почуял острый, сладковатый запах джина, и его ноздри раздулись от отвращения. Ему не хотелось на нее смотреть, и он занялся приготовлением завтрака. Накрошив хлеба в миску, он залил его горячим молоком. Потом заварил кофе и накрыл на стол.
Только сев завтракать, он поднял на дочь суровый взгляд.
– Ты уже ела?
– Я не хочу.
– Надо поесть, если ты собираешься на работу.
– Я не пойду на работу.
Он почувствовал страх. Но расспрашивать ему тоже не хотелось. Он тянул нетвердой рукой ложку ко рту, не поднимая глаз от миски. Поев, он уперся взглядом в стену над ее головой.
– Ты что, языка лишилась?
– Сейчас скажу. Не бойся, сейчас все услышишь. Дай только с духом собраться, и я тебе расскажу.
Порция неподвижно сидела на стуле, только медленно водила взглядом из одного угла в другой. Руки ее беспомощно свисали вниз, а ноги она как-то нелепо зацепила одну за другую. Доктор отвернулся, на миг ощутив губительный покой и свободу, и ощущение это было тем острее, что он знал, как скоро оно пройдет. Подправив огонь, он погрел возле него руки. Потом свернул себе сигарету. На кухне царили безукоризненная чистота и порядок. Сковородки на стене горели, отсвечивая огонь от плиты, и отбрасывали круглые черные тени.
– Это насчет Вилли…
– Знаю. – Он стал неуверенно катать сигарету в ладонях. Его глаза кидали быстрые отчаянные взгляды вокруг, словно не могли насмотреться на всю эту прелесть.
– Я же тебе говорила про этого Бастера Джонсона – про то, что он в тюрьме, там же, где Вилли. Мы с ним раньше были знакомы. А вчера его отпустили домой.