кельтской Галлии, делали попытки к примирению с германцами, жившими по ту сторону Рейна, и два их властителя, два вергобрета, пребывали в раздоре. Один, Цингеториг, считал, что выгоднее подчиниться диктату Рима, а другой, Индутиомар, полагал, что надо поднять мятеж при поддержке германцев. Тут появился Цезарь с четырьмя легионами, двигаясь, как всегда, быстрее, чем любой галл мог поверить. О мятеже пришлось позабыть. Вергобретов заставили пожать руки друг другу. Цезарь взял еще заложников, включая сына Индутиомара, потом вернулся в порт Итий, подгоняемый шквалистым северо-западным ветром, дувшим без перерыва уже двадцать пять дней. Думнориг, предводитель эдуев, попытался сбежать, но поплатился жизнью. Так что в результате великий человек отбыл в Британию на два месяца позже намеченного срока, чем был весьма раздражен.
Хорошо знавшие его легаты понимали, что он еще не успокоился, но, когда он пришел, чтобы приветствовать Мандубракия, никто из тех, кто ежедневно общался с ним, даже не заподозрил бы этого. Очень высокий для римлянина, Цезарь был одного роста с царем, но отличался от него сухощавостью и рельефностью мускулатуры, особенно на ногах (сильные ноги вообще были характерны для римлян, привычных к длительным переходам). Дополняла картину искусно изготовленная кожаная кираса и юбка из свисающих кожаных ремней. Чресла великого человека опоясывал не меч или кинжал, а алый шарф — знак его высокого положения. А еще он был светловолосым, как галл! Его редкие бледно-золотистые волосы, зачесанные с затылка на лоб, чуть вились. Брови, тоже бледные, контрастировали с обветренной, цвета старого пергамента, кожей. Губы чувственные, капризные. Нос длинный, с горбинкой. Но больше всего говорили о нем глаза, бледно-голубые, с тонкими черными ободками. Взгляд их был пронизывающим, не столько холодным, сколько всеведущим. Царь подумал, что Цезарь отлично знает, почему выбрал именно тринобантов.
— Я не скажу тебе: добро пожаловать на твою собственную землю, Мандубракий, — произнес Цезарь на хорошем языке атребатов, — но надеюсь, что это скажешь мне ты.
— С радостью, Гай Юлий.
Великий человек засмеялся, демонстрируя хорошие зубы.
— Нет, просто Цезарь, — поправил он. — Все знают меня как Цезаря.
Вдруг возле него возник Коммий. Он широко улыбнулся Мандубракию, подошел к нему, обнял, похлопал. Но когда полез с поцелуями, Мандубракий слегка отстранился. Червь! Римская кукла! Собачка Цезаря. Царь атребатов, предавший Галлию! Рыщет всюду, выполняя приказы врага. Сдал, кстати, и его, Мандубракия. И неустанно хлопочет, сея разногласия среди британских царей и обеспечивая Цезарю необходимую поддержку.
Префект кавалерии, воспользовавшись заминкой, протянул Цезарю небольшой красный футляр, который капитан баркаса передал ему с таким почтением, словно это был подарок римских богов.
— От Гая Требатия, — сказал он, отсалютовал и отступил, не сводя преданных глаз с лица генерала.
«Клянусь Дагдой, они и впрямь любят его», — с удивлением подумал Мандубракий. Значит, правда все то, что болтали в Самаробриве. Они, как один, умрут за него. Он знает об этом и использует это. Потому он и улыбнулся префекту и назвал, как друга, по имени. Тот теперь никогда этого не забудет. И будет рассказывать своим внукам, если, конечно, доживет до их появления. Но Коммий не любит Цезаря. И не только потому, что ни один длинноволосый галл не может его любить. Единственный человек, которого любит Коммий, — это он сам. Чего же тогда добивается Коммий? Стать главным царем в Галлии, как только Цезарь вернется в Рим?
— Позднее мы пообедаем вместе и поговорим, Мандубракий, — сказал Цезарь, вскинув в прощальном жесте руку с письмом, после чего повернулся и направился к кожаному шатру, стоящему на искусственном возвышении и увенчанному алым флагом.
Обстановка внутри шатра мало чем отличалась от обстановки в жилище самого младшего из военных трибунов: складные стулья, складные столы, разборный стеллаж с отделениями для свитков. За одним столом сидел личный секретарь генерала Гай Фаберий, склонившись над кодексом. Кодексы были нововведением Цезаря, которому надоело, что свитки постоянно сворачиваются и приходится держать их обеими руками или ставить на них грузы. Он стал пользоваться листами бумаги Фанния, которые велел сшивать по левому краю, чтобы законченную работу можно было перелистать. Получавшиеся прошитые стопки он называл кодексами, уверяя, что они гораздо удобней, чем свитки. Для легкости чтения он разбил площадь каждого листа на три столбца, вместо того чтобы тянуть строку чуть ли не до обреза бумаги. Он задумал это для своих посланий в Сенат, всегда казавшийся ему сборищем полуграмотных недоумков. Мало-помалу кодексы стали преобладать в канцелярии Цезаря. Однако у кодексов был серьезный недостаток, который сводил на нет их способность заменить свитки: при многократном использовании листы отрывались и легко терялись.
За другим столом работал самый преданный клиент Цезаря, Авл Гиртий. Человек простого происхождения, но очень способный, Гиртий накрепко связал свою судьбу со звездой Цезаря. Невысокий, подвижный, он сочетал в себе любовь к бумажной работе с такой же любовью к сражениям и превратностям военной жизни. Гиртий ведал перепиской Цезаря с Римом, стараясь, чтобы тот знал обо всем, что там происходит, даже находясь в сорока милях к северу от реки Тамезы, на самом западном конце света.
Когда вошел генерал, писцы подняли головы, но не позволили себе улыбнуться. Патрон обычно пребывал в дурном настроении. Однако сейчас он улыбнулся им сам, указывая на красный футляр.
— Письмо от Помпея, — пояснил Цезарь, направляясь к единственному по-настоящему красивому предмету мебели в палатке — курульному креслу из слоновой кости, свидетельствующему о высоком положении его владельца.
— Ты и без того уже знаешь все последние новости, — заметил Гиртий с ответной улыбкой.
— Верно, — откликнулся Цезарь, ломая печать, — но у Помпея свой стиль, мне нравятся его письма. Он теперь не такой нахальный и необузданный, каким был до женитьбы на моей дочери, однако свой стиль сохранил.
Он сунул два пальца в футляр и вытащил свиток.
— О боги, да оно длинное! — воскликнул он и наклонился, чтобы поднять с деревянного пола упавший рулон бумаги. — Нет, оказывается, здесь два письма. — Цезарь заглянул в конец каждого рулончика и усмехнулся. — Одно написано в секстилии, другое в сентябре.
Сентябрьское письмо легло на стол, но и более раннее Цезарь не спешил читать. Полог шатра был откинут, и Цезарь застыл, глядя в залитый дневным светом проем.
«Что я делаю здесь, оспаривая право на владение несколькими полями пшеницы и стадом косматых быков у раскрашенного голубой краской реликта из стихов Гомера? У того, кто все еще катит на битву в колеснице, окруженный лающими мастифами, с арфистом, восхваляющим его в своих песнях?
Да, собственно, я это знаю. Мое dignitas возвратило меня сюда, ибо в прошлом году невежественные обитатели этой глухомани решили, что навсегда изгнали Гая Юлия Цезаря со своих берегов. И ликовали, думая, что одержали победу над Цезарем. Я вернулся только затем, чтобы показать им, что Цезарь непобедим. Я покину этот остров, лишь полностью подчинив себе Кассивелауна, и никогда сюда более не вернусь. Но они запомнят меня. Я дам их арфисту новые темы для песнопений: приход Рима, исчезновение колесниц на легендарном западе друидов. И я останусь в Галлии до тех пор, пока каждый длинноволосый ее обитатель не признает меня, а значит, и Рим своим повелителем. Ибо я — это Рим.
А мой зятек, хотя он и старше меня на шесть лет, никогда им не будет. Зорче сторожи свои ворота, дорогой Помпей Магн. Недолго тебе осталось быть Первым Человеком в Риме. Цезарь идет».
Он выпрямился, чуть выдвинул правую ногу вперед, а левую завел за ножку курульного кресла и открыл письмо Помпея, помеченное секстилием.
Мне жаль, Цезарь, но я должен сказать тебе, что никаких признаков курульных выборов у нас нет и в помине. О, Рим, конечно, будет существовать и даже иметь какое-то правительство, поскольку нам удалось-таки выбрать несколько плебейских трибунов. Но это был цирк! Катон, как всегда, в него влез. Сначала он использовал свое положение претора, чтобы заблокировать плебейские выборы, потом строго