заказ черный в полоску сюртук, жилет, серебряные пряжки на начищенных башмаках, черная треуголка чуть поодаль от тела — на глазах у Мэтью ее смяли неуклюжие сапоги зевак, напирающих жадной до зрелищ толпой, почти обезумевшей от любопытства.
Лицо мертвеца было неузнаваемым — так оно распухло и было обезображено предсмертной судорогой, которая будто вывихнула ему челюсть и выставила ее вперед, обнажив блестящие нижние зубы. Глаза остались тонкими щелками в покрытой пятнами коже, и когда Мэтью наклонился еще ближе — насколько осмелился, учитывая разлитую кровь и жужжащих мух, — он различил вроде бы еще отдельные порезы прямо над бровями и под орбитами глаз.
— Боже мой, какой ужас! — Феликс Садбери встал рядом с Мэтью. — Ты можешь нам сказать, кто это… кто это был?
Мэтью не успел ответить, как донесся хриплый крик:
— Дорогу! Дорогу констеблю!
Кто-то пробивался сквозь толпу, которая черта с два хотела раздвигаться.
— Убили! О Господи, убили! — завопила какая-то женщина. — Мальчика моего убили, Дэви!
И не успел констебль пробраться сквозь этот сумасшедший дом, как двести фунтов мамаши Мантханк вырвались из толпы, расшвыривая зевак как кегли. Эта женщина, жена морского капитана и содержательница таверны «Синяя пчела» на Хановер-сквер, являла собой внушительное зрелище даже в добрейшем состоянии духа, но сейчас, с развевающейся гривой тронутых сединой волос, с лицом, где секирой выдавался нос, с глазами черными, как лондонские тайны, она была так страшна, что даже пьяные братья Мантханк заробели.
— Ма! Ма, ничего такого! Дэви жив, ма! — крикнул ей Дарвин, хотя в таком реве выстрел пушки над ухом можно было не расслышать.
— Ма, я живой! — заревел Дэви, все еще на четвереньках.
— Ну, Бог свидетель,
И с этими словами она выволокла его за волосы, таща от этой бури к другой.
— Дорогу констеблю, черт побери!
И тут протолкался констебль. Мэтью узнал малыша с бочкообразной грудью — Диппена Нэка. В одной руке констебль нес фонарь, а в другой — черную дубинку, которой выразительно помахивал. Он глянул раз на труп, бусинки глаз на красной от рома физиономии стали вдвое больше, и он порскнул прочь размытой полосой, как вспугнутый кролик.
Мэтью увидел, что сейчас эта бесконтрольная толпа затопчет место преступления безвозвратно. Некоторые — наверное, те, которых оторвали от последней круговой в таверне, — осмеливались подходить поближе к телу, другие напирали сзади, чтобы тоже глянуть. Вдруг рядом с Мэтью возник Ефрем Оуэлс, одетый в пальто поверх длинной ночной рубахи и с очками на глазах.
— Эй, отодвинуться бы! — предупредил он. — Сдайте, сдайте назад!
Мэтью хотел сдать назад и тут увидел сапог шатающегося пьяницы, опускающийся на голову трупа. Потом сам пьяница свалился поперек тела.
— Вон отсюда! — заорал Мэтью, краснея от гнева. — Все назад, все! Здесь вам не цирк, черт побери!
Ровно и твердо зазвенел где-то колокольчик, пронизывая гвалт металлическим высоким звуком. Стало видно, как кто-то пробирается через людские волны, и звон колокольчика приводил людей в себя и заставлял дать дорогу. Так появился главный констебль Лиллехорн с бронзовым колокольчиком в одной руке и фонарем — в другой. Он звонил и звонил, пока рев толпы не превратился в едва слышное бормотание.
— Всем отойти назад!
— Мы ж хотели посмотреть, кого убили, только и всего! — выкрикнула какая-то женщина, и ее поддержал согласный рокот толпы.
— Кто больше других хочет посмотреть, пусть вызовется добровольцем нести труп в холодную! Есть желающие?
Это заткнуло все рты. Холодная в подвале Сити-холла была территорией Эштона Мак-Кеггерса, куда горожане отнюдь не стремились, если им не нужны были его услуги — а тогда уже им бывало все равно.
— Займитесь своими делами! — приказал Лиллехорн. — Не надо дураков из себя строить. — Он посмотрел на труп и потом сразу на Мэтью: — Что вы тут натворили, Корбетт?
— Ничего! Филипп Кови нашел тело, налетел на меня и вот… размазал по мне.
— И труп тоже он ограбил, или это сделали вы сами?
Мэтью сообразил, что все еще держит часы и бумажник в одной руке.
— Нет, сэр. Это преподобный Уэйд достал у него из сюртука.
— Преподобный Уэйд? И где же он?
— Он… — Мэтью оглядел собравшуюся толпу в поисках лиц Уэйда и Вандерброкена, но никого из них поблизости не было. — Он только что здесь был, и он, и…
— Хватит лепетать. Это кто?
Лиллехорн направил фонарь на тело. Надо отдать должное главному констеблю — выражение его лица не изменилось.
— Я не знаю, сэр. Но…
Мэтью открыл ногтем футляр часов. Но монограммы внутри не было, вопреки его надеждам. Время остановилось в семнадцать минут одиннадцатого, что могло быть указанием на то, что кончился завод, или что ударом при падении тела механизм был поврежден. Но в любом случае часы были признаком немалого богатства. Мэтью обернулся к Ефрему:
— Твой отец здесь?
— Вот только что был. Отец! — позвал Ефрем, и старший Оуэлс — тоже в круглых очках и совсем седой, каким скоро станет Ефрем, — появился перед толпой.
— Вы здесь распоряжаетесь, Корбетт? — спросил Лиллехорн. — Я сегодня и для вас могу найти место в тюрьме.
Мэтью решил не отвечать.
— Сэр, — обратился он к Беджамену Оуэлсу. — Не можете ли вы осмотреть сюртук и сказать нам, кто его шил?
— Сюртук? — Оуэлс брезгливо оглядел окровавленный труп, но собрался с духом и кивнул: — Да, могу.
Мэтью подумал, что сюртук несет на себе отпечаток изготовителя — в покрое и шитье. В Нью-Йорке есть два профессиональных портных и несколько любителей, занимающихся шитьем, но если этот сюртук пошит не в Англии, то Оуэлс должен узнать, чья это работа.
А Оуэлс как раз сейчас склонился над трупом, посмотрел подкладку сюртука и сказал:
— Узнаю. Это новый легкий костюм, пошитый в начале лета. Узнаю, потому что шил его я. Я помню, что делал два костюма из одного материала.
— И для кого вы их делали?
— Для Пеннфорда и Роберта Девериков. Вот карман для часов. — Он встал. — Это костюм мистера Деверика.
— Это Пенн Деверик! — крикнул кто-то из темноты.
И по улицам понеслась новость, куда быстрее, чем могла бы пронестись любая заметка из «Газетт»:
— Деверика убили!
— Убили старого Пеннфорда Деверика!
— Тут лежит старый Деверик, упокой Господь его душу!
— Господь бы упокоил, да Дьявол его забрал! — выкрикнул какой-то бессердечный негодяй, но мало кто мог возразить.