были напечатаны слова «А тебе досталось?» За миг до того, как подняться в последний раз, я шепнул — луже, белому небу, черному бару и рябоватой, замусоренной поверхности дороги вокруг меня:
— Да, мне досталось.
Двое нападающих убивали меня не торопясь. Замедленный темп, в котором они поднимали свои автоматы и стреляли из них, как бы подразумевавшееся под этим отсутствие эмоций и интереса, полный отказ от попытки к бегству с моей стороны, хотя времени у меня было достаточно — все это превратило наши действия в пассивные. Мы их не совершали — они совершались. Из автоматов стреляли, в меня попадали, возвращали на землю. Поверхность земли была такая же, как всегда — ни холодная, ни теплая. Лежа на ней в очередной раз, я взглянул на телефонную будку. Теперь она располагалась горизонтально; трафаретный связной был на боку, с простертыми руками, фигура, обведенная судэкспертами — именно этим предстояло стать мне через какой-нибудь час. Я повернул голову в другую сторону. Все было скошено: столбики отклонялись от меня, вздымаясь, подобно пьедесталам, подобно колоннам храмов или акрополей. Экстерьер черного бара проходил через улицу по диагонали, золотые отметины на нем складывались в точки и тире. Двери его пожарного выхода были закрыты; две сине-белые надписи на них гласили: «Выход не загораживать» — эти слова повторялись дважды. Когда я позволил своей голове слегка откатиться назад, все это, кроме одного из двух слов «выход», закрыл столбик. Видел ли это мой человек, за секунду до того, как жизнь вытекла из него в направлении лужи? «Выход»?
Над словом «выход» — облако, белое и цельное. Повсюду царила неподвижность. Я лежал, ничего не делая, и глядел. Я так долго там пролежал, что уже и глядеть перестал — просто лежал с открытыми глазами, а вокруг тем временем ничего не происходило. Тени стали длиннее, гуще; небо слегка потемнело, заняло более прочное положение. Повсюду стояла тишина, абсолютная тишина — лишь сосредоточенное в одном месте молчание целой толпы людей, застывших, как и я, в ожидании, бесконечно терпеливых.
Я так и не ушел. По крайней мере, сам. Остались неясные воспоминания: меня поднимает, я парю, поддерживаемый над каким-то днищем, со мной обращаются нежно и деликатно; однако доверять им толком нельзя. С каким-либо основанием я могу собщить только одно: некоторое время спустя я опять оказался у себя в гостиной, где тот же самый доктор, а может быть, другой, светил мне в глаза своим фонариком.
13
Все следующие три дня меня то уносило в транс, то выносило обратно. Это было похоже на кому без потери сознания: в течение долгих промежутков времени я не двигался, не реагировал ни на какие раздражители вокруг — ни на звук, ни на свет, ни на что — и при этом находился в полном сознании. Мои глаза были широко открыты, и казалось, будто я целиком во что-то погружен. В таком состоянии я проводил по нескольку часов подряд.
Про эти трансы мне было известно от Наза с доктором Тревельяном. Тревельян — так звали врача с кожаным чемоданчиком и фонариком; во всяком случае, одного из них. Возможно, все они, эти врачи, смешались у меня в голове. Как бы то ни было, доктор Тревельян, у которого был фонарик и всевозможные другие приспособления, каковые он держал в потрепанном кожаным чемоданчике, часто приходил ко мне в квартиру, наблюдать меня. Поделать я тут ничего толком не мог — был слишком слаб, чтобы его вышвырнуть, и до того часто проваливался обратно в транс, что не мог даже как следует отдавать приказы. Странно, однако, вот что: я не возражал против его присутствия. Он вел себя очень тихо. Не мельтешил, не расхаживал взад-вперед, даже не шевелил руками, изучая меня. Он тихо стоял, пассивный, словно статуя, наблюдая за мной с расстояния нескольких футов — или, приблизившись, застывал надо мной со своим фонариком, крепко зажатым в правой руке, и тогда на меня падал луч желтого света. Случалось, он описывал мое состояние в разговорах с Назом. Я слышал его объяснения:
— У него проявляются автономные симптомы травмы: маскообразное лицо, редкое моргание, симптом зубчатого колеса, постуральное напряжение, мидриаз…
— Мидриаз?
— Расширение зрачков. Все эти симптомы свидетельствуют о катехоламиновом истощении центральной нервной системы. Плюс высокий уровень опиоидов.
— Опиоидов? — повторил Наз. — Наркотиков он точно не принимает. Я бы об этом знал.
— Я не хочу сказать, что он принимает наркотики, — ответил Тревельян. — Но реакции на травму часто сопутствуют эндогенные опиоиды. То есть, тело само себе вводит обезболивающее — причем сильнодействующее. Проблема в том, что оно может оказывать довольно приятный эффект — настолько приятный, что организм начинает требовать еще. Чем сильнее травма, тем сильнее доза, а следовательно, и побуждение вызвать выделение этих веществ по новой. Достаточно разумные подопытные животные снова и снова возвращаются к источнику травмы, будь то кнопка под током или что-нибудь еще, хотя знают, что их снова ожидает шок. Они поступают так, просто чтобы получить свою дозу — возбуждение, успокоение…
— По-вашему, с ним происходит то же самое?
Я услышал, как Тревельян задал встречный вопрос:
— В него ведь не стреляли? Я хочу сказать, в реальной жизни?
— По-моему, нет, — ответил Наз.
Я сидел, молча, не шевелясь, и слушал, как они меня обсуждают. Мне нравилось, что меня обсуждают — не потому, что от этого я выглядел интересным или важным, а потому, что становился пассивным. Я слушал их довольно долго; потом их беседа затихла — меня снова унесло в транс.
Я уже говорил, что так продолжалось три дня — хотя тогда это было непохоже на три дня. Это было непохоже ни на какой промежуток времени. Каждый раз, когда я пересекал границу очередного транса, время теряло актуальность, останавливалось, каждое мгновение расширялось до предела, становясь огромной теплой желтой заводью, в которой я мог просто лежать, пассивно, без конца. Что происходило дальше, ближе к центру транса, я сказать не могу. Знаю, что я это испытывал, но никаких воспоминаний об этом у меня нет — никакого отпечатка, ничего.
На четвертый день, окрепнув настолько, чтобы снова начать передвигаться по квартире, я велел принести мне газеты. В двух из них были репортажи об очередной стрельбе. Это произошло в Брикстоне в день нашей реконструкции, меньше чем в полумиле. Двое пеших мужчин застрелили одного в машине. Пока тот стоял в пробке, они подошли к окну, подняли пистолеты и застрелили его через стекло. Умер он мгновенно, ему снесло голову, все разлетелось по сиденьям и приборной панели. Это было якобы связано с первым убийством — месть, ответный ход, что-то в этом роде.
Я позвонил Назу:
— Вы слышали о том, что опять стреляли?
— Да, — ответил он. — Странно, а?
— Я хотел бы, чтобы вы заново осуществили действия, которые предприняли на той неделе, и организовали реконструкцию и этого события.
— Я так и думал, что вы, возможно, захотите. Займусь.
Я вышел в магазинчик на углу, купить еще газет. День подходил к концу. На прилавке были сложены экземпляры вечерней газеты с заголовком «Брикстон: война за территорию обостряется, застрелен третий человек».
Я не мог понять, в чем дело. Насколько мне было известно, застрелили пока только двоих: моего парня на красном велосипеде, а потом этого другого мужчину в машине. Возможно, в машине было двое людей, и застрелили обоих. Но тогда почему «третий человек»? Разве не правильнее было бы сказать «второй и третий человек»? Кроме того, газета была сегодняшняя. Испытывая легкое головокружение, я ее купил.
Вскоре все выяснилось: оказывается, произошел еще один случай стрельбы, совсем рядом с Брикстон-хилл. На этот раз убийцы воспользовались мотоциклом. Пострадавший возвращался к себе в квартиру, они подъехали к нему и застрелили, не снимая шлемов и не слезая с мотоцикла, а потом снова умчались. Это мне понравилось: мотоцикл, его петляющие маневры, то, как он проскакивает мимо машин и