в результате путаницы получаешь из проявки не те отпускные фотографии. Я бы все равно не понял, не обратил бы внимания и принял бы их, как есть. Когда мы с Грегом смотрели «Злые улицы», я чувствовал себя не менее отстраненно и безразлично — не менее, но и не не более, хотя эти действия и события не имели ко мне никакого отношения.
Что еще меня поразило, когда мы смотрели кино, так это то, насколько совершенен был Роберт Де Ниро. Все его движения, все жесты были совершенными, плавными. Закуривал ли он сигарету, открывал ли дверцу холодильника или просто шел по улице — казалось, будто он выполняет эту операцию идеально, живет ей, сливается с ней, пока не сделается ей, она — им, а промежуток не исчезнет. Я отметил это в беседе с Грегом по дороге обратно ко мне.
— Но ведь герой — неудачник, — сказал Грег. — И остальным героям во всем только мешает.
— Это неважно, — ответил я. — Он все делает естественно. Не искусственно, как я. Он — гибкий. Я — пластмассовый.
— По-моему, пластмассовый-то как раз он — напечатали на пленке, и все. У тебя, правда, эта штука над глазом, но…
— Я не об этом.
Мне сделали небольшую пластическую операцию, чтобы убрать шрам над правым глазом.
— Я о том, какой он легкий, подвижный. Вливается в свои движения, даже самые простейшие. Холодильники открывает, сигареты закуривает. Ему не надо о них думать, вникать в них первым делом. Ему не надо о них думать, потому что он с ними — одно целое. Идеальное. Настоящее. Мои движения все поддельные. Б/у.
— Ты хочешь сказать, какой он крутой. Все кинозвезды крутые. Такими их кино делает.
— Дело не в том, что ты крутой, — сказал я ему. — Дело в том, что ты существуешь. Де Ниро ничего не делал — просто существовал; я теперь так не могу.
Грег остановился посереди тротуара и повернулся ко мне.
— Думаешь, ты раньше мог? Думаешь, я могу? Думаешь, не в кино хоть кто-нибудь так закуривает сигареты или открывает холодильники? Сам подумай: зажигалка, когда ты ей чиркаешь, вспыхивает не сразу, первая струйка дыма попадает тебе в глаза, моргать заставляет; дверца холодильника заедает, потом грохочет, молоко расплескивается. Так со всеми происходит. Это закон: все идет черт-те как. Ну какой ты, нафиг, необычный? Ты знаешь какой?
— Нет. Какой?
— Ты просто более обычный, чем все остальные.
После я долго об этом думал, об этом разговоре. Я решил, что Грег был прав. Я всегда был ненастоящим. Даже до аварии, иди я по улице, прямо как Де Ниро, куря сигарету, как он, и даже зажгись она с первой попытки, я бы все равно думал: «Вот он я, иду по улице, курю сигарету, как в кино». Понимаете? Б/у. В кино люди так не думают. Они просто занимаются своим делом, настоящим, и ни о чем не думают. Когда я восстанавливался после аварии, учился двигаться и ходить, вникал в каждое действие, прежде чем его совершить — от этого я в еще большей степени стал таким, каким и так всегда был, просто к расстоянию между мной и тем, что я делаю, добавился новый слой. Грег был прав, абсолютно прав. Необычным я не был — я был более обычным, чем большинство людей.
Я принялся размышлять о том, в какой период жизни я был наименее искусственным, наименее б/у. Определенно не в детстве — то было худшее время. Постоянно играешь роль, подражаешь другим, глядя на то, что делают они, — и при этом подражаешь плохо. Нет, решил я, это, наверное, было в Париже, за год до аварии. Там я познакомился с Кэтрин. Американка, откуда-то из-под Чикаго, она работала в крупной гуманитарной организации, как-то связанной с общественной деятельностью за или против чего-то там. Ее послали на те же интенсивные языковые курсы, куда послали от работы меня. Странно получается, если подумать: она что, у себя в Иллинойсе не могла выучить французский? Для моей компании, если учесть, что через год им предстояло меня потерять, это было неудачное вложение денег, — но они хоть не заявляли, что делают это ради голодающих детей.
Короче говоря, на этих курсах я и познакомился с Кэтрин. Мы сразу сошлись. На занятиях нас охватывали приступы хихикания. По вечерам мы шли куда-нибудь и напивались вместо того, чтобы делать домашние задания. Однажды мы нашли весельную лодку, привязанную на набережной Малаке, забрались внутрь, отвязали ее от причала и уже собирались отплыть, гребя руками, но тут подошли какие-то люди и вытурили нас. В другой раз — вобщем, других разов было много. Дело, однако, в том, что, шатаясь вместе с Кэтрин по Парижу, я чувствовал себя менее скованно, чем во все остальные периоды жизни, — был более естественным, лучше вписывался в настоящее. Изнутри, не снаружи; как если бы мы проникли куда-то под кожу — возможно, города, а может, самой жизни. У меня и впрямь было такое ощущение, будто нам удалась какая-то проделка.
С тех пор мы довольно регулярно переписывались. После аварии с моей стороны, конечно, наступил перерыв, но как только ко мне мне вернулась память, я написал ей и рассказал последние новости. В феврале, как раз когда я выписывался из больницы, она сообщила мне, что ее посылают в Зимбабве, и на обратном пути она собирается лететь через Лондон. После этого мы стали писать друг другу чаще. В наших письмах появились сексуальные нотки, чего никогда не было в личном общении. Я начал представлять себе, как занимаюсь с ней сексом. Моя фантазия разработала множество сценариев, по которым у нас все могло бы впервые произойти. Я проигрывал их, разбирал по мелочам, дорабатывал и снова проигрывал.
Один из этих сценариев разворачивался у меня в квартире. Мы стояли в коридоре между кухней и спальней, хотя сюда встревали и кадры Парижа, и Чикаго, которого я никогда не видел: окна пивных в обрамлении небоскребов, каналы, бьющиеся под ветром о желтые стены. Я обычно говорил что-нибудь остроумное, со значением, а Кэтрин отвечала: «Лучше ты мне покажи», или «Так что ж ты мне не покажешь?», или «Ну, давай, показывай», и тут мы начинали целоваться, плавно двигаясь в направлении спальни. В другой версии мы были где-то за городом. Привезя ее туда на своей «Фиесте», я останавливался и парковался у поля или леса. Она у меня обычно стояла в профиль — так она лучше выглядела, курчавые волосы наполовину скрывали щеку. Я подходил к ней поближе, она поворачивалась ко мне, мы целовались, а после, под конец, занимались любовью в «Фиесте» под упоенное чириканье и крики птиц, заполонивших верхушки деревьев.
Правда, эту вторую цепочку я так и не отработал до конца — сколько ни маневрируй, трудно было добиться, чтобы мы оба оказались в машине, не стукнувшись головой и не зацепившись о ремни, которые постоянно свешивались из дверец наружу. И потом, я обычно нервничал по поводу того, где припарковался: не выскочит ли кто-нибудь на скорости из-за поворота, не врежется ли в меня, как тот скрывшийся парень из Пекэма. Да и другой сценарий, тот, что в коридоре: пока мы плавно двигались в направлении спальни, я вспоминал, что рядом с постелью — гора заплесневевших кофейных чашек, а простыни старые и грязные. Или же прямо за окном появлялись соседи, а шторы не были задернуты, и они с улицы начинали разговор, или… вобщем, что-то всегда происходило, и в результате эти воображаемые интимные моменты замыкались накоротко, шли ко всем чертям. Фантазии, и те у меня были пластмассовые, несовершенные, ненастоящие.
Когда Кэтрин прилетела в Лондон в день заключения договора, я приехал в аэропорт чуть позже, чем должен был прибыть ее самолет. Взглянув на экраны в зале прилета и поняв, что он уже приземлился, я поспешил к месту, где раздвижные двери отделяют зону таможенного и паспортного контроля от общедоступной части терминала. Облокотившись о перила, я наблюдал за тем, как из этих дверей появляются пассажиры. Это было интересно. Кое-кто из прибывающих пассажиров оглядывал лица ожидающих в поисках родственников, но большинство никто не встречал. Эти выходили, изобразив на лице нечто предназначенное для собравшейся толпы, какое-нибудь выражение, приданное лицу за секунду до того, как перед ними раздвинулись двери. Одни пытались показать, что спешат, словно их где-то срочно ждут: мол, они такие важные, что дело требует их постоянного присутствия. Другие казались беззаботными, простодушными и счастливыми, словно не ведая о том, что на них направлены пятьдесят или шестьдесят пар глаз — на них одних, пусть хотя бы на пару секунд. Что, конечно, было не так — в смысле, как они могли не ведать. Полоса между перилами и дверьми походила на подиум, где модели играют разные роли, принимают разные обличья. Облокотившись о перила, я наблюдал этот парад: один персонаж за другим, все до того скованные, условные, фальшивые. Другие люди и вправду походили на меня — просто не знали об этом. К тому же у них не было восьми с половиной миллионов фунтов.