— Как что, вернем хуэтлакоатлям, разумеется. А, ты имеешь в виду людей? Спасем, если сумеем.
Он сделал знак своим телохранителям, и те исчезли в коридоре.
— Выглядишь так, словно тебе самому не мешает полечиться, — проворчал он, осматривая мою рану. — Да, это нужно перевязать. Но не здесь. Ты можешь идти? Превосходно. Боюсь, это место вскоре постигнет нежданная гибель. Скорее всего, пожар.
Старик одобрительно огляделся, кивнул и погладил свой подбородок.
— Верно. Думаю, пожар подойдет лучше всего.
Он обхватил меня за талию и почти понес к двери.
— Надеюсь, ты навестишь меня. После того, как исцелишься, разумеется. Нам многое нужно обсудить. Твое будущее, например, и возможно, кое-какую дополнительную работенку. Думаю, нам необходимо это обговорить, молодой господин.
Сначала я подумал о том, как объясню дядюшке Тлалоку свои отношения с Тенью Императора. Потом о возможной реакции дядюшки Тлалока. О том, что Четыре Орла сделает со мной, если я откажусь.
Конец цикла или начало, моя удача осталась при мне. Ничего не скажешь, постоянство необыкновенное.
С этой мыслью я позволил им вывести меня из коридора в ночь, орошаемую теплым, как моча, дождем.
Перевела с английского Татьяна ПЕРЦЕВА
Патриция Маккиллип
Оук-Хилл

Марис записала в дневнике:
Сидя на корточках у пыльной дороги и уместив на коленке пустой дневник, она подняла голову, когда услышала фырканье мотора. Рука с задранным в надежде на удачу большим пальцем потянулась вперед. Но женщина в грузовичке, куда кроме нее втиснулось не менее четырнадцати скандальных ребятишек не старше шести лет, бросила на Марис измученный взгляд и укатила, обдав облаком золотой пыли. Марис усиленно заморгала, освобождая веки от пыли, и снова взялась за ручку — тоже серебряную, с зеленым пером.
На этом месте она прервалась и удовлетворенно спрятала дневник и ручку в рюкзак.
Гораздо позже, после бесконечной тряски в грузовике-тихоходе, нагруженном целым стогом сена (тот все норовил опрокинуться), она сидела в ресторанчике для водителей, приткнувшемся на обочине шоссе, и жевала то жареную картошку, то кончик ручки, которой опять делала записи. Время было позднее, а ближайшим городом, судя по газетам, которые предлагались посетителям, был Оук-Хилл. Газеты толстые — значит, город немаленький.
Она перестала писать, представив себе город на месте шоссе, с которого то с ревом, то с чиханьем сворачивали грузовики, сбрасывавшие скорость перед заправочной станцией рядом с ресторанчиком.
— Хочешь еще чего-нибудь, кроме картошки, детка? — спросила ее официантка — рослая, ширококостная, с тяжелым безразличным лицом и чистой шелковой кожей.
«Да, — мысленно ответила ей Марис. — Твою кожу. Такую же чудесную молочную кожу. Ради такой ничего не пожалела бы».
— Нет, — сказала она вслух. — Только еще стаканчик коки, пожалуйста.
Официантка наклонилась к ней.
— Вообще-то уже поздновато, а ты тут одна…
— Мои родители в мотеле, смотрят телевизор, — очень правдоподобно соврала Марис. — А я проголодалась.
— Вот оно что! — Официантка не отходила, выражение ее лица не менялось. — Молодец, что захватила с собой рюкзак. Мало ли что взбредет родителям в голову.
— Я храню в нем свои секреты, — объяснила Марис. — Собираюсь изучать магию.
Она по опыту знала, что после этих слов люди начинают нервничать и, закончив расспросы, проявляют повышенный интерес к оленьей голове над дверью или к часам в противоположном углу. Смущало людей и ее лицо, тем более со звездочками, нарисованными поверх хронических прыщей размером с еловую шишку каждый. Глазки у нее были в кучку, водянисто-серые, посередине носа выросла здоровенная горбина, а длинные волосы, некогда совсем светлые, за последний год приобрели противный цвет, нечто среднее между пеплом и засохшей грязью. Она стала одеваться в тряпье с барахолки, чтобы отвлечь внимание от своей безнадежной физиономии: потертый бархат, шляпа с широкими полями, вся в поддельном жемчуге, блузка с блестками, которая сверкала, как фольга в солнечный денек, длинная цветастая юбка, придававшая ей загадочный вид, делавшая цыганкой, гадалкой, знающей немало тайн и готовой ими поделиться за хорошую мзду. По словам матери, в таком наряде она походила на взрыв в Ночь Всех Святых.
«Люди любят тебя за то, какая ты есть, — говорила мать, — а не за твой вид. Я хочу сказать… Ну, ты сама знаешь. В общем, я тебя люблю».
Но официантку магия не брала, волшебное слово отскочило от ее благостной наружности, не оставив следа, как детская проделка, вроде крашения волос в изумрудный цвет.
— Одним словом, — заключила она, — родители, надеюсь, знают, где тебя искать.
Так записала Марис спустя то ли день, то ли три дня, а то и целый год, привалившись спиной к цементной стене, измученная городским шумом. Пальцы, сжимавшие ручку, были холодны, она вообще мерзла с той минуты, как очутилась в городе, хотя горожане спали на лужайках без одеял. В пыльном жарком безветрии рассеивался неяркий солнечный свет. Писать сведенными пальцами было трудно, но страх подействовал пока что только на пальцы и не покушался на голову. Ее отвлекла компания, вывалившаяся из клуба на другой стороне улицы: все в черной коже, черный бисер, черные перья в длинных растрепанных волосах, матовые серебристые очки от солнца. Сначала они разглядывали Марис, как какие-то близорукие насекомые, потом засмеялись. Она опять вжалась в стену, словно так можно было стать невидимкой.