Бай Ганю возвратился из Европы

— Слышали новость? — отворив дверь, воскликнул Марк Аврелий и вошел в комнату, запыхавшись.

— Какую новость? — спросили мы.

— Бай Ганю вернулся из Европы!

— Не может быть!

— Как «не может быть», господа? Я сам видел его, говорил с ним… Первое его слово… ха-ха-ха… первое его слово: маху дали… ха-ха-ха-ха… маху дали мы, говорит… ха-ха-ха…

— Будет тебе хохотать, — в нетерпении воскликнул Арпакаш. — Рассказывай. Хочешь чаю?

— Дай я тебя в лобик поцелую, Арпакаш…

— Дурак! — промолвил Арпакаш с добродушной улыбкой и подал Марку Аврелию чашку чая, дернув его свободной рукой за кудрявый ус. — Обер-дурак!

— «Капитан, не крути, пожалуйста, пароход», — пошутил Марк Аврелий и, отхлебнув из чашки, начал рассказывать.

— Представьте себе, господа, какое счастье! Несколько дней тому назад, двадцать второго (Алеша, твое любимое число), в воскресенье, поехали мы с Герваничем на Искорский постоялый двор к Враждебне{126}. Застали там пропасть народу…

— Урвичских не было?

— Нет, они были на своем Урвиче…{127} Не перебивай, Арпакаш… Пропасть народу, все больше иностранцы: немцы, чехи — и ни одного, ну, буквально ни одного из этих окаменевших в своей апатии шопов… Только дед Хаджи появился, проездом к себе в имение. Погода, если помните, была чудесная; луга, нивы, молодая зелень в лесу — просто не надышишься… Иностранцы приехали целыми семействами, с провизией, ковриками, детскими колыбельками. Уселись кто где — яркими букетами в тени — и пируют. Смотреть приятно. И не то что зажиточные, богатые — нет, рабочий народ, ремесленники, жестянщики, слесари, плотники. Шесть дней работал, седьмой гуляй! А не как ваши милости: заперлись в дымном кафе со своей окаянной «бачкой»{128}

— Марк Аврелий, ты ли это говоришь, голубчик? Иоанн Златоуст, дай я тебя поцелую!..

— Молчи, Арпакаш, не перебивай.

— Эй, Амонасро, не перебивай оратора, — поддержал Мойше.

— Нет, в самом деле, господа, — шутливо продолжал Арпакаш, делая масленые глаза, — скажите: разве не мил Марк Аврелий, особенно когда он произносит это славное словечко «бачка». У него «ч» — прямо как музыка…

— Да замолчи ты, Амонасро Эфиопский!

— И заметьте, господа, какую бесконечную ненависть питает наш милейший Марк Аврелий к этой самой «бачке».

— Слушай, Амонасро, замолчи, а не то я велю Мойше вылить тебе в глотку стакан коньяку.

— Ви-да-ли ба-ши-бу-зу-ков? У-ви-дав-ши бабу в брю-ках, на смех е-го под-ня-ли и де-вуш-ку не от- да-ли. Та-а-а-а-ра-ра-бум-бия, та-рара-бум…

— Ты с ума сошел, Арпакаш, ей-богу, с ума сошел, — заметил с легким укором Марк Аврелий. — Посиди хоть немного спокойно, очень тебя прошу…

— Будет тебе, Арпакаш! — поддержал Ожилка.

— И ты, Ожилка? И ты, Брут? Заведи-ка лучше «Ехал я ночью мимо Севлиева».

— Долой Арпакаша! — воскликнул Мойше.

И вся комната подхватила «долой!», заставив эфиопского царя наконец успокоиться. Марк Аврелий продолжал:

— Нет, в самом деле, господа, эта треклятая «бачка»— весьма печальное явление: из-за нее мы совсем одеревенели, мозг у нас покрылся плесенью и паутиной. Ведь у меня, можете себе представить, есть приятели, которые целых десять лет — десять лет, господа, это не шутка! — прозябают в дымной кофейне Панаха за картами. А под самым их носом цветет этот прекрасный, живописный городской сад, ароматом и прохладой которого они не умеют пользоваться. А в окрестностях Софии, за городом, какие чудные места! Мы сидим в разных кафе и вздыхаем о Швейцарии, а достаточно маленького усилия воли, и Швейцария, болгарская Швейцария, — перед нами: Витоша, Рила, Родопы! Последний бедняк иностранец из живущих в Софии насладился величественным видом, открывающимся с Черного верха Витоши, а скажите — найдется ли хоть один, господа, один-единственный шоп, который поднялся бы на Витошу? Мы знаем примеры, когда итальянские ремесленники бросали налаженное дело, наскучив однообразием жизни на одном месте, и, не боясь риска, отправлялись в странствие, чтобы видеть свет. А с другой стороны, есть примеры, когда, скажем, чабан Драгалевского монастыря, всю жизнь глядевший с высоты на Софию, видевший город и до Освобождения, и в период его разрушения, восстановления и роста, до сих пор продолжает, сидя в тени орешины, созерцать его в теперешнем похорошевшем виде и все никак не раскачается — не спустится вниз, не полюбопытствует, не рассмотрит поближе столь интересное всестороннее преображение нашей столицы!.. Но я понимаю этого своеобразного философа. Признаюсь даже откровенно, что это дитя природы вызывает во мне зависть! Но что сказать о большинстве наших зажиточных горожан, которые всю жизнь задыхаются в пыли, зловонии и миазмах старых софийских улиц, всю жизнь любуются издали прекрасной драгалевской рощей, а не найдут в себе энергии встать и пойти туда, насладиться ее ароматом и прохладой, очаровательным шумом пенистого ручья и соловьями…

— Э, да ты настоящий поэт, Марк Аврелий! Но скажи: к чему все эти турусы на колесах? Ты ведь хотел рассказывать о бай Ганю?

— К тому эти турусы на колесах, что мне прямо противно смотреть на апатию, в которую мы погружены… Сказать, что мы не способны воспринимать красоту природы, нельзя: ведь это — чувство естественное; скотина и та воспринимает. Но беда в том, что нас сковывает восточная неподвижность. Если я схвачу тебя, Арпакаш, за шиворот и притащу к Урвичскому монастырю, ты, как глянешь с Кокаленского холма в Искорское ущелье, как услышишь таинственный говор извилистой бурливой реки, так начнешь прищелкивать языком и закричишь, непременно закричишь: «Э-э-э, да здесь настоящая Швейцария! Ах, до чего же хороша наша Болгария. А мы, глупцы, этого не знаем и киснем по праздникам в разных кафе». Но только вернешься в Софию и начнешь опять дышать ее душной атмосферой — опять впадешь в летаргию, опять погрузишься в апатию, пока еще кто-нибудь не возьмет тебя снова за шиворот.

Теперь — насчет бай Ганю. Мы с Герваничем весь день бродили по лесу, валялись на траве среди деревьев, ели, пили, глазели на веселые группы иностранцев, которые предавались самому беззаветному веселью: затевали разные игры, пели, бегали, скакали — прямо смотреть завидно! Под вечер, закусив хорошенько, мы с Герваничем пошли на постоялый двор пить кофе. Вдруг слышим — на Орханииском шоссе колокольчики, и вскоре, подымая тучу пыли, показалась пролетка с какими-то приезжими. Один слезает, за ним другой, из-за спины извозчика слышится голос третьего:

— Бай Михал, возьми-ка сумки. Да смотри не стукни обо что, флаконов не разбей… чтоб не ударить в грязь лицом перед… этим.

И вот выскакивает из пролетки… бай Ганю. Такой же самый, каким вы его знали до поездки в Европу, с той только разницей, что теперь он обзавелся галстуком и, кроме того, вид имеет более внушительный, держится с достоинством и глядит на окружающих свысока. Сразу видно: человек варился в европейском котле, Европа ему теперь вроде как… ну, нипочем, Дернув себя за левый ус и кашлянув в руку, он окинул взглядом, подобным тому, каким наши полицейские окидывают арестантов, группы веселящихся иностранцев, потом, качая головой, поглядел на своих неотесанных спутников, как бы говоря: «Горе вы мое», — и с глубоким вздохом многозначительно произнес:

— Эх, Пратер, Пратер!{129}

— Что ты сказал, твоя милость? Я не расслышал, — переспросил тот, кого звали бай Михал.

— Горе вы мое, — с состраданием промолвил бай Ганю. — Эх, Пратер, Пратер!.. Приходило ли вам в голову, что это такое — Пратер? Да нет, где вам! А попробовать рассказать вам — все равно не поймете.

И, чтобы показать своим недалеким друзьям, кто в состоянии понять его, он подошел к одной из веселящихся групп, вокруг которой валялось несколько пустых бочонков из-под пива, изобразил на лице

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату