навстречу.
— Поедем, мое сердце, — сказал он, обнимая и нежно целуя ее.
— Мне страшно, мой дорогой! Что люди скажут?
— Зачем думать об этом? Мой, отец согласен на нашу свадьбу. А до остальных нам дела нет, моя голубка. Едем. Не бойся: ведь я с тобой!
Он взял свою суженую на руки и перепрыгнул через ограду. Лила, уже давно отказавшаяся от всего на свете ради Павлина, обхватила жениха руками и замерла в его объятиях. Но когда первая тревога прошла и девушка немного успокоилась, она спросила:
— Куда же мы едем, Павлин?
— Едем в Пловдив к тете Стойке. Там мы обвенчаемся, и тогда отец твой потеряет над тобой все права. Понимаешь? Мы уже будем муж и жена.
— Кто еще с нами?
— Мой отец и мой кум.
— Господи, неужели дедушка Либен взялся помочь нам? По правде говоря, это меня удивляет. Ну, едем скорей!
Дедушка Либен, встретив сына со снохой, обнял их и сказал:
— Скорей, скорей, того и гляди погоня! Эх, молодость! Эх, мое сердце! Ведь и ты когда-то сильно билось у меня в груди!
С этими словами дедушка Либен сел на коня, а Павлин и Лила поцеловали ему колено, плача, и смеясь от радости: Дедушка Либен отвернулся от них: он сам плакал, как ребенок.
— Нет ничего на свете отрадней, как сделать доброе дело, — промолвил он. — Если б не ага, я погубил бы своего сына. Будь тысячу раз благословен, добрый человек, хоть ты и турок.
Лила с помощью Павлина вскочила на лошадь, взяла в руки поводья, и скоро вся кавалькада исчезла, оставив далеко позади и монастырь и город.
В доме Хаджи Генчо двенадцать священников освятили воду и окропили двор вместе с амбарами и курятниками. Говорят, домового удалось выгнать. Хаджи Генчо каждое воскресенье и по большим праздникам обедает у дедушки Либена, но уже не просит старого винца, а пьет, какое подаст Павлиница. Даже пять тысяч грошей, полученных от дедушки Либена, он отдал внучонку.
Такова человеческая природа! Люди забывают все, даже угрызения совести.
Иван Вазов
Отверженные
Ночь была сырая, мрачная; браилские улицы{32} пустели. Холодный декабрьский туман, который обычно спускался у берегов Дуная, залег в самом центре города, и спешившие домой последние прохожие задыхались от едкого дыма. По обе стороны главной улицы, редко стояли тусклые фонари; мутный, зыбкий свет пронизывал мглу и, казалось, усиливал темень. Магазины и лавчонки были уже закрыты; все кругом замерло, только изредка слышались крики и брань засидевшихся в кабачке картежников.
Светилось лишь одно маленькое узкое оконце с железной решеткой. За этим вросшим в землю окном притаилась ночная корчма, какими были богаты тогда браилские площади. Если бы кому-нибудь вздумалось подойти вплотную к низенькой дверце этой корчмы и внимательно к ней приглядеться, он увидел бы при слабом мерцании ближайшего фонаря крашеную дощечку с надписью: «Народная корчма Знаменосца». В те времена такие надписи были в моде. Каждая кофейня, которую держал болгарин, имела свой девиз. Каждая корчма, посещаемая болгарами, гордилась какой-нибудь громкой, странной вывеской. На одной можно было прочесть: «Болгарский лев»; на другой: «Филипп Тотю{33} — храбрый болгарский воевода»; на третьей всего два слова: «Свободная Болгария», с тремя восклицательными знаками.
Но любопытнее всего были лавки болгарских табачников. Вот, например, как та, с растворенной настежь дверью. На внутренней стороне этой двери, обращенной теперь к улице, был изображен турок в традиционной чалме и с длинным чубуком в руке. Прохожий не обратил бы внимания на эту первобытную, незамысловатую живопись, если бы не увидел под коленом турка надписи, выцарапанной гвоздем, вероятно, самим табачником-патриотом: «Долой тиранов!» Подальше, на другой табачной лавчонке с подобным же изображением, такая надпись отсутствовала, зато у почтенного турка был выколот глаз. Еще один табачник, должно быть самый большой патриот и ярый враг турецкого племени, приказал намалевать рядом с турком болгарского хэша{34} с саблей наголо, который, казалось, вот-вот зарубит злополучного чалмоносца. Такие лавки посещались чаще всего эмигрантами и хэшами. Все их владельцы были «народными». «Народным» именовался каждый болгарин, избежавший петли, тюрьмы или турецкого насилия, который, имея кое-какие деньжонки, помогал по мере сил бедноте и уцелевшим участникам героических отрядов Хаджи Димитра{35} и Филиппа Тотю. «Народный» табачник отпускал обычно своим соотечественникам табак в долг, благодушно надеясь, что они расплатятся с ним в лучшие времена, а если даже и не расплатятся, тоже не беда: «Ведь это хэши, бедный люд», — шутил он, улыбаясь.
— Дядюшка Андо, отвесь-ка мне двадцать пять граммов табачку и припиши к прежнему счету, — говорил здоровенный, оборванный и грязный хэш «народному» табачнику. — Просил я сегодня у хозяина денег, а он в ответ: приходи, мол, завтра. Он мне помогает, это верно, ну, а ежели завтра надует, я этой собаке голову расшибу.
— Крумов, — обращался другой хэш к лавочнику, — дай мне еще два франка взаймы…
— Да ты их промотаешь, знаю, я тебя, бестия. Бери пятьдесят бани{36} и проваливай!.. — отвечал Крумов.
Присваивать себе громкие прозвища считалось в те дни весьма патриотичным. Встречались тогда и Перунов, и Асенов, и Балканский, и Левский, и Громпиков, и Планинский, и другие.
Однако заглянем в корчму, где в ту ночь все еще светилось оконце. Корчма эта помещалась в: глубоком подвале, куда спускались по узкой витой лестнице.
Полуразбитая закопченная лампа висела под самым потолком и слабо освещала помещение.
Теплый, удушливый воздух, спертый от копоти, табачного дыма и прокисших винных паров, заполнял это подземелье. У стены на высокой одиноко висящей полке красовались ряды разнокалиберных стаканов и кувшинов. Другая стена была увешана литографиями, изображавшими бои отряда Хаджи Димитра при Вырбовке и Караисене{37} и сцену клятвы того же отряда на берегу Дуная. Нет нужды подробно описывать эти картинки: они распространены по всему нашему отечеству, и каждый из нас рассматривал их в свое время с восторгом и благоговением. Достойной внимания была еще одна картина, висевшая ниже всех, сделанная грубой, неискусной рукой. На ней было изображено какое-то село. Слева — группа крестьян. Впереди старый турок в огромной чалме с блюдом в руках и с чем-то вроде каравая на блюде. Навстречу этой символической группе выступает другая группа вооруженных людей, в белых хэшевских одеждах, постолах и бараньих шапках со львами на кокарде{38} . Посреди шествовал великан, высоко поднявший красное знамя с надписью: «Свобода или смерть!» Внизу крупными каракулями излагалось содержание картины, изображавшей встречу отряда, устроенную неким знатным турком, — не помню точно, где именно. Объяснение — это заканчивалось словами: «Да здравствует храбрый Странджа-Знаменосец!»
Компания из шести человек, расположившаяся на нарах в глубине подвала, дополняла общий вид. Все они или почти все были хэши. Самый старший из них и наиболее представительный, человек с продолговатым худощавым бледным лицом и черной бородой, растянулся у стены и, выпуская время от времени густые клубы табачного дыма, внимательно слушал своего собеседника. Рассказ, видимо, очень интересовал его, потому что он то и дело недовольно морщил свой изуродованный шрамами лоб или в знак