перчаткой потную, вздымавшуюся грудь, прерывисто вбирал ртом воздух. Вокруг неистово кричали: «Брянцев! Дроздо-ов!» С бледным лицом, слушая эти крики, Борис рывком встал, пошатываясь, подошел к Дроздову, обнял его и, как бы обращаясь к залу, сбившимся голосом выговорил:
— Спасибо, Толя, за прекрасную атаку!..
Алексей улыбнулся. Ему было ясно: Дроздов обладал хорошей техникой, без всякого сомнения, тем не менее казалось странным слышать это открытое признание Бориса: его великодушие непонятно было.
Тут Гребнин, наконец пробравшись к Дроздову, пожал его влажный локоть и сказал, что его вызывают в штаб училища. Дроздов спросил:
— По какому поводу?
Гребнин ответил, что не имеет понятия.
— Ты, Борис, все-таки защищаешься однообразно. У тебя хороший удар справа, но ты не используешь все комбинации, не экономишь силы. Левая сторона у тебя открыта.
Дроздов говорил это, стоя под душем, растирая ладонями мускулистое тело; он ощущал, как струи плещут по спине, по плечам, омывая бодрой силой здоровья, как ветерок веет в открытое окно душевой и солнце блестит на кафельных полах, на мокрых решетках раздевалки.
Борис мылся в соседнем отделении; еще возбужденный боем, фыркал, звучно шлепал себя по мокрому телу.
— Понял мои слабые стороны?
— В том-то и дело, что сказать тебе это нужно. Не со мной одним драться будешь. А впрочем, можешь и не слушать.
— Ладно, учтем, — небрежно ответил Борис. — Благодарю. — И, помолчав, спросил: — Ты идешь сегодня в увольнение?
— Не знаю.
— А я иду. Ты веришь… Кажется, я влюбился. У тебя не бывало? Из-за этого чуть на экзамен не опоздал. Звонил, звонил по телефону — не дозвонился.
— Как ее звать?
— Майя.
— Хорошее имя… Майя… — повторил Дроздов. — Какое-то весеннее.
Когда Дроздов вышел из корпуса училища — немного расслабленный, затянутый ремнем, в фуражке, сидевшей строго на два пальца от бровей, — он почувствовал себя так, будто только сейчас, после душа и бокса, испытал всю прелесть июньского субботнего дня. Возле училищного забора густая зеленела трава, облитая жарким полднем, и жарко было в орудийном парке. Везде было лето — и в голубом небе, и в этой зеленой траве возле заборов, где сухо трещали кузнечики, и в улыбках курсантов, и в часовом, стоявшем со скаткой в пятнистой тени. Везде пахло горьковатыми тополиными сережками; они, как гусеницы, валялись на плацу, вокруг разомлевшего от зноя часового, на крышах проходной будки и гаражей. Они цеплялись за фуражку Дроздова, за его погоны.
Дежурный по контрольно-пропускному пункту спросил увольнительную, но Дроздов объяснил, что идет в штаб, и вышел через проходную на улицу. Соседний дворник в мокром переднике с бляхой, известный всему училищу дядя Матвей, поливал из шланга тротуар. В дебрях его дореволюционной бороды торчала поразительная по размерам самокрутка. Упругая струя звонко хлестала, била в асфальт, в стволы деревьев; вокруг бегали босые мальчишки в намокших майках, стараясь наступить на шланг.
— Брысь отседова! — отечески покрикивал дядя Матвей. — Долго вы, пострелята, будете хулиганить на водопроводе? Чему вас в школе учат, шарлатаны?
Увидев Дроздова, он широко ухмыльнулся, борода разъехалась в разные стороны, и он, зажав шланг под мышкой, приставил руку к кепке.
— Командиру — здравия желаю!
— Здравствуйте, — приветливо сказал Дроздов и козырнул в ответ.
На углу виднелся белый двухэтажный дом — штаб училища, возле которого в тени продавали газированную воду и стояла очередь, совсем как в Москве в знойный день.
Только что подвезли на машине лед; он лежал прямо на тротуаре голубыми кусками. Дроздов с удовольствием выпил холодной газировки. Ему не хотелось пить, просто решил вспомнить Москву, постоять в очереди, как давно, до войны, посмотреть, как наполняется стакан пузырящейся, шипящей водой, взять мокрый гривенник — сдачу. Когда он пил, на него глядели из очереди, и это немного стесняло его.
Дроздов легко взбежал по мягкому коврику, разостланному на широких ступенях прохладной лестницы, поднялся на второй этаж, в штаб.
В маленькой дежурке двое дневальных сидели у телефонов. Один принимал телефонограмму и записывал в журнале. Другой — стриженый, полноватый, весь белесый, с минуту таинственно разглядывал Дроздова, морщил ужасно конопатый нос, смежив ужасно белые ресницы, — выражение было загадочным.
— Значит, Дроздов? — спросил этот дневальный хитрым, всезнающим голосом. — Моя фамилия — Снегирев. Два сапога — пара.
— Меня, кажется, вызывали.
— Хм. Та-ак, — протянул Снегирев значительно. — Так и запишем. Ты откуда сам? Где у тебя, скажем, семья?
— Что за допрос?
— Закурить, скажем, есть? — не отвечая прямо, тактически увильнул конопатый Снегирев и еще сильнее смежил ресницы. — Скажем, на папиросу?
Дроздов выложил папиросы на стол, и Снегирев, закурив неторопливо, выпустил длинную струю дыма, искусно надел на эту струю дымовые колечки, покосился на часы и протянул весьма серьезно:
— М-да-а, такие дела-то, папиросы сыроватые… Старшина, что ли, такие получил? Н-да-а, значит, твоя фамилия Дроздов? Это значит, прадед или какой предок дроздов ловил. А мой — снегирей.
— Слушай, честное слово, в чем дело? — начиная терять терпение, заговорил Дроздов. — Чего ты тянешь? Получается как у двух скучающих. «Вот дождь идет». А другой: «А я утюг купил». Говори сразу, откуда ты такой хитрый?
— Я? Из второго дивизиона. — Снегирев опять невозмутимо пустил струйку дыма, опять нанизал на нее колечки. — А уйти ты не уйдешь. А может, тебя, скажем, к начальнику училища вызвали, ты откуда знаешь? — И он довольно-таки притворно принялся разглядывать свои сапоги с совершенно независимым видом.
— Слушай! — Дроздов поднялся. — Я ухожу.
— Так и уйдешь? — заинтересовался хитроумный дневальный.
— Уйду, разумеется! Какого черта!..
— От своего, можно сказать, счастья уйдешь, — сказал Снегирев и наконец с, разочарованным вздохом протянул телеграмму. — На. Да ты и не рад, вижу. А я-то, скажем, думал…
Дроздов вскрыл телеграмму, прочитал:
«Получила назначение. Буду проездом третьего. Пятнадцатым, вагон восемь. Вера».
— Проездом… — ошеломленно прошептал Дроздов, с трудом веря, и пошел к выходу.
— Вот тебе и проездом, — философски заключил дневальный и вскричал: — Папиросы-то, папиросы! — И, догнав Дроздова в коридоре, спросил любопытно! — Что, хорошая телеграмма или плохая?
6
В листве тополей занимался золотистый летний вечер, и Майя сидела на подоконнике, немножко боком, так, чтобы лучи солнца освещали на коленях книгу, раскрытую на сто двадцать первой