многочисленные иллюстрации и рисунки, одновременно мягкие и мрачные, такие же, как их творец Джордж Марстон, с которым я завтракал сегодня утром! Есть в ней портреты Шеклтона в свитере на фоне ледяной равнины, под одним из них надпись: «Нимрод» пришвартовался к столообразному айсбергу», на другом изображен стоящий на снегу граммофон, вокруг которого сгрудились вытягивающие от любопытства шеи пингвины. Есть и автопортрет: «Находчивый Марстон за чтением», — художник читает, лежа на койке, на виске стоит горящая свеча в фарфоровом подсвечнике.

На этом я почти закончил. Остались лишь мелочи. Я еще раз заглядываю в пустые ящики и вдруг замечаю, что стало совсем тихо. Русские не смеются, Бэйквелл не сквернословит, и, стоя у входа в каюту, я не слышу за дверью шагов шкипера. В каюте Шеклтона видны плоды моей работы: четыре стопки книг, ни за что не подумаешь, что я потратил на них столько сил. Так что я заработал паузу. Я запираю каюту ключом, который дал мне Сэр. Я еще не дошел до палубы, когда мне пришло в голову, о чем я совсем забыл: куда, черт побери, делась Библия королевы-матери?

Любимец шкипера

Зрелище, ожидавшее меня в «Ритце», было бы невозможно во времена Скотта. Он придавал большое значение тому, чтобы офицеры жили отдельно от других членов команды и чтобы штаб и «цивильные» ели не вместе, а по очереди.

В отличие от своего бывшего третьего помощника Шеклтона, пришедшего из торгового флота, Скотт был морским офицером. При всей сердечности, с которой он, к примеру, писал о маленьком Бёрди Бауэрсе, что у него не было более храброго, деятельного и неукротимого человека, его девизом была дисциплина. Я не уверен, пользовался бы я симпатией у великого Скотта. В «Ритце» за картофельным пюре со шницелем, которые я вообще-то должен был подогреть, сидят мой сонный капитан, мой массажист-кочегар и мой любимый друг, и рядом с тарелками Уорсли, Холнесса и Бэйквелла стоит пустая тарелка. Она ждет судового юнгу, то есть меня.

Конечно, они не могут сдержаться и поддразнивают меня, что я всего за несколько недель прошел путь от шкафа для штормовой одежды до каюты Шеклтона. Но шутят они не просто так. Я замечаю, что Бэйквелл относится к этому довольно серьезно, потому что он несколько раз странно смотрит на меня, как будто я за всеобщим зубоскальством не понимаю чего-то важного.

Перед уходом в свою каюту, чтобы, как он сказал, написать письма в Новую Зеландию, капитан объявляет распорядок на оставшиеся дни. Как только загруженный провиант будет пересчитан, а оставшийся уголь — забункерован, мы отчалим и на небольшой скорости пойдем в Стромнесс, чтобы забрать Сэра и остальных.

— Проверку провианта возьмет на себя мистер Бэйквелл. Холи, вы возращаетесь к котлам.

— Есть, сэр.

— А вы должны вернуться к вашему особому заданию, как я полагаю, — говорит Уорсли мне с легкой гримасой.

Я отвечаю, что почти закончил, и прошу его разрешения помочь Бэйквеллу. Он не возражает.

Втроем мы выходим на нижнюю палубу. Холнесс провожает нас до кладовой и дальше идет один через освещенный тусклым желтым светом проход, ведущий к спуску в кочегарку. Он бледен: бросать уголь — тяжелая работа, он похудел и напоминает тощую селедку. Он смотрит на меня своими огромными блестящими глазами, бросает: «Пока», — и уходит как на ходулях.

Мы оказываемся наедине с Бэйквеллом впервые после Буэнос-Айреса. Я вижу, что он избегает моего взгляда. Но я предпочитаю этого не замечать. Это поручение дано ему, я пропускаю его вперед и жду, какую работу он мне предложит.

Сначала мы принимаемся за овощи. Он берет из штабеля первый ящик с картошкой, засовывает туда руку до дна, трясет его и отставляет в сторону. Затем хватает следующий. Он вне себя, но не говорит ни слова. Он не был бы Бэйквеллом, если бы сказал, в чем дело. И поэтому я, по крайней мере в том, что касается меня, ни в чем себя не виню, оставляю его наедине с русской картошкой и иду вниз в кладовую для консервов считать банки со сгущенкой.

Он, конечно, проверит сорок один ящик. Пот заливает его глаза, когда он, кипя от злости, появляется в дверях кладовой и стоит, словно палку проглотил. Что ж, сам виноват.

— Двадцать упаковок, — как ни в чем не бывало сообщаю я, — двадцать умножить на сорок. Получается восемьсот банок молока. У тебя есть куда записать?

— Запиши в своих книжках.

Он, тяжело дыша, спускается и начинает пересчитывать мои банки с молоком, хотя у него достаточно своей работы.

Ну, ладно. Я все равно люблю его. У него есть обаяние, не безграничное, но есть. Кроме того, он сильный. При желании Бэйквелл может забить гвоздь локтем. Меня очень интересует, бывает ли ему при этом больно. Он опускается на колени и пробегает пальцами по упаковкам. Сам он никогда ничего не скажет.

Ну тогда я скажу ему в лицо, что дело совсем не в книгах, если он устраивает здесь театр. За исключением нескольких придурков, он — единственный, кто за все время, прошедшее с тех пор, как я вылез из шкафа, не спросил, как получилось, что босс так на мне помешался. И я знаю, скажу я ему, почему так получается. Потому что он мне завидует. Потому что мерзкая зависть съедает его. От кое-кого на борту я такого ожидал, от него — никогда в жизни.

Бэйквелл выпрямляется и говорит:

— Правильно. Восемьсот.

После этого он поворачивается к другим упаковкам.

Я уже думаю, не прыгнуть ли мне ему на спину и не укусить ли за плечо, как я некогда прыгал на Дэфидца, которого это всегда приводило в чувство, но он говорит, обращаясь скорее к банкам, чем ко мне:

— Я просто спрашиваю себя, что из тебя получится, Мерс. Знаешь, по мне, ты можешь чистить Шеклтону сапоги. Корми его, мой, а затем почитай ему на ночь сказочку. Можешь делать что хочешь. И почему ты здесь унижаешься, почему ты разбираешь его книжки и как ты сделал так, что, кроме своих героев-полярников, он взял только тебя на званый ужин с Якобсеном и его женой, я считаю, что меня это не касается, это твое личное дело, господин старший стюард. — Он поднимает указательный палец так, что тот оказывается между нашими носами, и тихо добавляет: — Но дай мне все же кое-что сказать. Никто на этом корабле не знает тебя лучше меня. Никто из них не знает, что ты нормальный парень. Но подумай-ка, откуда ребята могут знать, что ты не всегда был таким?

Русские снова принялись грести уголь. Когда они закатывают свои тачки на судно, слышно, как стучит доска о фальшборт и как с каждой лопатой угля по всему корпусу пробегает дрожь.

— О ком ты говоришь? — спрашиваю я. — И каким это я не был?

— Держи карман шире! Буду я сплетничать! — отвечает он. — Раз ты сам не замечаешь, что приобрел врагов, тебе должно быть достаточно и предупреждения, ты так не считаешь? С такими типчиками шутки плохи. Вспомни Резерфорда. Только повернись к ним спиной, тут же получишь по голове.

Он поворачивается ко мне спиной. Опустившись на корточки, чтобы продолжить счет, он спрашивает:

— Знаешь, кто ты? Хочешь это знать?

— Говори.

— Подлиза.

Собственно говоря, я решил не писать письма домой. Но когда я, с комком в горле, поднимаюсь на шумную палубу, где от пыли невозможно дышать, меня охватывает тоска, тоска по тем, кому я могу выговориться и знаю, что они меня поймут. У этих десяти — двенадцати русских китобоев устрашающий вид. Один чернее другого, они заполняют углем последние свободные метры пространства между собачьими клетками, принайтовленными шлюпками и ящиками с мотосанями. На черных от угольной пыли лицах этих

Вы читаете Ледяные небеса
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату