Но сейчас он чувствовал, что вспомнит другое, то, что затемнено в памяти нарочно, может быть, насильно.
Он медлил, сравнивал с отаптыванием площадки в снегу, чтобы можно было вернуться, чтобы опереться, когда провалишься на нехоженом. Ведь очевидно же, они с Горкой охотнее сидели бы на речке в жару. А приходили к соснам будто не на своих ногах и не знали зачем. Шли не сговариваясь, брели, но остерегались, не увязался бы кто из сверстников. Если б увязался, значит, повернули бы, не пошли к соснам. Это он понял только теперь, остановив воспоминания, словно ленту фильма на одном кадре.
Может быть, еще пахло и можжевельником, даже наверняка, потому что аромат можжевельника куда слаще, чем аромат сосновой смолы. Ну да, там было полно кустов можжевельника, осыпанных словно заиндевевшими ягодами. Его ветки охапками приносили в избы, где были покойники, и на поминках всегда пахло можжевельником и ладаном. От этого и в лесу тоже чудился ладан, и становилось жутко. Так просто испугаться гадюки, которую увидеть еще проще; принять сучок за гадюку и засверкать пятками к буграм, через бугры, и потом щупать друг у друга и сравнивать, у кого как колотится сердце и как гадюка свернулась клубком и помчалась вслед. Так просто!
Но они с Горкой уходят под сосны, глубже в лес.
Мох на кочках пересох, щекочет ступни, ломается. Потрескивая, отлупливаются чешуйки коры на соснах. Горка оглядывается, высматривает. Конечно, теперь понятно, это заданность, заданность поведения. Он сейчас вспомнит, вот-вот отдернется занавес.
Но занавес не открывается, а становится прозрачным. За ним просвечивает сруб. Сосны стоят колоннами, бревна сруба пересекают их поперек.
И все-таки он сорвался или, если придерживаться сравнения со снегом, провалился в неведение, как в сугроб.
Вот они подошли к срубу. Сруб погружен нижним венцом в мох.
Стоит не на бревнах-подставках по углам, как обычно, а просто на мху. Или уходит как колодец глубоко под землю? Сруб без единого проема во всех стенках — «Без окон, без дверей, полна горница людей»… Здесь и произошел срыв, провал. Кадры замелькали слишком быстро, беспорядочно, туманно.
Догадки навязывают памяти, чтобы привиделось, как догадывается. Но он вырывается, и ему удается остановить ленту, чтобы опять стоптаться.
Теперь он начинает с деревни.
Железная дорога далеко, там и район. Только там, в районе, больница и аптека, а не в деревне, не в лесу. Лес. Речка из леса да в лес. Под склоном. Никаких экспедиций, научных станций, лабораторий…
Ага, лабораторий! Немедленно подсказались всякие лаборатории: в санчасти, в поликлинике, заводские. Вместо неизвестно чего — стеллаж, вместо не то трубы, не то самовара — центрифуга. Пожалуйста! Просто! Разумно! Логично! Он зажмурился. Привычное раздирало, крошило, переиначивало, сбивало с дороги. И уже думалось, что тан и было. Но тревога предоткровения не оставляла его даже тогда, когда он проваливался. Кажется, она смыкалась тогда над ним и вокруг.
Почему-то в лесу, там, за буграми, всегда тишина. Ни кукушек, ни дятлов, ни хотя бы синиц.
Птицы-то им чем помешали? Им?
Кому им?!.
Ведь мог же вот так вспомниться сон? И лучше и проще, если сон. Или похоже, как во сне вспоминаешь другой сон. Конечно, они с Горкой сосали конфеты. Даже сейчас ощущается та сладость. Он проглатывает слюну. И чувство, что они освободились, отработали и теперь можно на реку. Но ведь они не говорили об этом никогда. Нет, не сон!
Начинать с деревни… Из деревни быстро пришел ответ.
«Нащет как вы интересуетесь сообщаю Егор Васильевич с фронта не вернулся и похоронной по ем не было. Ихний дом заколоченный с самого начала войны. Предположительно, Егор может окажется живет где ни есть по стране а рыба ловица, на кольцо и лещи и язи; когда заходит сазан. Или судак больше по перекатам только кирпичный завод обратно не работает».
Начинать с деревни. Но что даст поездка? Ну, уйду за бугры.
А как узнать, сон или не сон?
Было или не было?
Он поехал.
В поезде сквозь дремоту настойчиво представлялось,
Как он и ожидал, Дерьяныч мельтешил и сводил все разговоры к рыбалке. И даже хуже, чем ожидал. Никак нельзя было вырваться от Дерьяныча и пойти в лес. И про Горку Дерьяныч не рассказывал, тоже вопреки ожиданиям.
— Егор те, кто его знаиит, — тянул Дерьяныч, отводя глаза.
Резиновые сапоги обладают свойством зачерпывать воду как раз, когда холодно. И уж потом солнце взойдет, а никак не отогреешься, бьет дождь… Он зачерпнул в сапог, садясь в лодку.
В тумане, в холоде, на рассвете.
Озлился и восстал. Потребовал, чтобы Дерьяныч один выгребал к камышам, а сам назад, в хату.
— Переобуюсь, я те свистну.
Переобувался так, будто расправлялся с сапогом, портянкой, с ногой за их проступки, им и еще кому- то назло. И пошел не к реке, а задами к лесу. Через бугры не полез, обошел стороной. У первых сосен присел на пень и, закрыв глаза, вдыхал аромат смолы, хвои.
Сначала он был уверен, что вскоре встал с пня, углубился в лес, нашел сруб, вошел, и его ошеломил блеск и необычный вид оборудования, потом стал сомневаться, выходило вроде, что он не открывал даже глаза, так и просидел на пне.
Еще несколько мгновений спустя он уже удивлялся, зачем его понесло в лес, когда так хотел порыбачить, да и Дерьяныч ждет.
Надо ж, приехал на рыбалку, а потащился в лес!..
— Эй, фью! Давай!
Он стоял у реки, и к берегу подгребал Дерьяныч.
Они ловили язей. Забрасывали камышей на течение, где струя слегка закручивалась, образуя завихрения. Как только поплавок утягивало на всю длину лески, он вздрагивал и тонул в глубине.
«Подсекай, хреновина», — шипел Дерьяныч. Удилище гнуло, и к поверхности, сопротивляясь, краснея перьями, желтея чешуей, выходил язь.
С каждым проплывом все дальше уходил поплавок, прежде чем утонуть, и им изо всех сил приходилось вытягивать руки с удилищами, чтобы поймать еще язя и еще.
К вечерней заре они прикрутили к удилищам по метровой палке и жалели, что нет у них городских снастей с соединительными трубками.
На следующий день язи не брали, и они в поисках клевого места избороздили все заводи.