никак не мог это проглотить, а кровь так громко, подбрасывая голову, стучала в висках, что, не удержавшись, он вновь скатился вниз по своей кривой…
…Они с матерью бежали из госпиталя к реке. Ночь. Вой сирены, гул самолетов, а над головой медленно опускается на парашюте “фонарь”, освещая все вокруг холодным колеблющимся светом.
Грохнула бомба. Потом другая. Справа, на нефтебазе, суетились и кричали люди. Свистел милицейский свисток, и люди бегали, размахивая лопатами.
А мать затеяла непонятную игру. Она очень щекотно держала Краснощекова под мышками и хохотала. Краснощеков всегда легко включался в игру и поэтому тоже засмеялся. Но мать смеялась как-то не так. И поступала не по правилам. Она неловко швырнула его к стене глинобитного дома и тяжело придавила собой к земле. Земля была очень холодная и пахла полынью, а мать все странно хохотала и подпрыгивала. Краснощеков никак не мог понять правил этой игры и поэтому то и дело спрашивал:
– Мам, ты чего смеешься? Ты чего прыгаешь?
На нефтебазе что-то загорелось, и Краснощеков увидел, как до крыше резервуара, который стоял недалеко от забора, бегает человек в военной фуражке. Крыша вздувалась, громыхала и попыхивала дымом. Вот она вздулась еще сильнее, опала и вдруг со скрежетом резко оторвалась, взвилась вверх и стала, плавно покачиваясь и скользя по воздуху, как брошенная картонка, падать на землю. Со страшным грохотом она обрушилась на дорогу невдалеке от Краснощекова, а человек в фуражке, так славно прокатившийся на крыше, держась за выступавшую трубу, начал громко и непонятно ругаться…
…Краснощеков был совершенно спокоен. Он теперь знал, что делать. Он нащупал ногой второй гвоздь, оторвал от известки подбородок, огляделся и увидел подходящий выступ для левой руки, передвинул левую ногу как можно ниже, потом правой рукой, двумя пальцами обхватил нижний гвоздь - правый ботинок пришлось немного наклонить, чтобы просунуть пальцы. Все эти движения он медленно повторял до тех пор, пока левая нога не ступила наконец на кучу битого кирпича.
И тут он не удержался и, разодрав пальто, съехал на спине с кучи вниз головой.
К нему подбежал Юрка. Краснощеков, лежа, снизу вверх радостно рассматривал его. Юрка плакал.
Краснощеков рывком встал, но тут же упал на колени.
– Чего ревешь? - сказал он.
– Стра-ашно… Стра-ашно… Кровь… - Юрка показал вздрагивающей рукой на подбородок Краснощекова и начал икать.
– Ну вот… Наладил. - Краснощеков провел рукой под подбородком, и ему стало больно. Он поморщился и сказал: - Все страшное позади. Мне теперь, старина, никогда уже и ничего не будет страшно.
Юрка смотрел на него, счастливо улыбался и плакал,
ГДЕ-ТО РЯДОМ
Краснощеков очнулся. Правую руку ломило от холодa. “Что это?” Он в недоумении рассматривал ладонь, покрытую рыжей ржавчиной. С трудом повернув закостеневшую шею, он увидел Саню Потемкина. Потемкин сидел на складном стульчике и писал этюд.
“Что-то не так. Что-то тут все-таки не так…” Краснощеков осторожно поставил покореженный пулемет на рогульку, вытер ладонь о брюки и, стараясь не растерять непонятное, странное ощущение, осмотрелся.
Потемкин -вдохновенно работал и пел в обычной манере, бесконечно повторяя нечто без начала и конца.
“Что же? Что…” Тут только Краснощекое и рассмотрел палитру.
Мой др-р-руг р-р-рисует гор-ры!… Потемкин замолчал. Набрал краску на палитре, шлепнул кистью по этюду и пропел протяжно: Да-декие… м-м-м… как сон…
Он склонился над этюдником и подправил мазок пальцем.
Откинул голову, наклонил ее набок, прищурился оценивая. Потом бросил взгляд вперед, на горы. Опять на этюд.
Тур-рум, тур-рум, ту-рум… тум…
Потемкин задумчиво рассматривал свою работу - что-то ему не нравилось. Медленно, подозрительно приблизил он лицо к этюду, протянул к нему одну руку, другую, прямо-таки влез в него своими лапищами и головой и что-то делал там, кряхтя и сопя, наугад тыча кистью в палитру. Откинулся. Самодовольно ухмыльнулся и торжествующим басом проревел: И чер-р-рточки лесов!
Краснощеков не мог оторвать взгляда от палитры. Красок на ней, видимо, не было уже давно.
Краснощеков обернулся и увидел развалины немецкого блиндажа, среди которых потерянно бродили ребята, а инструктор Гаврилов сидел на корточках и медленно вращал в снегу котелок - приготавливал мороженое.
“Та-ак!” Краснощеков посмотрел на ущелье. Снизу, с долины Азау, куда им нужно было спускаться, поднялся туман, густой и упругий, и наполнил ущелье до краев. Над розовой волнистой поверхностью возвышались две сверкавшие головы Эльбруса, а ближе - острые вершины скал. Туман подобрался к перевалу и уже скатывался через его седло широким потоком назад, в долину Ненскры, освещенную закатным солнцем.
“Так! Вчера утром Гаврилов сбил всех с толку эдельвейсами. Они знали, что время эдельвейсов прошло. Но Гаврилов твердил, что он здесь воевал, что он тут каждый камень знает, что эдельвейсы где-то рядом, в двух шагах. “Как хорошо, - говорил он, - придем завтра в лагерь и принесем нашим девушкам эдельвейсы”. Словом, заморочил голову. Ему, конечно, виднее.
На то он и мастер по альпинизму.
Вполголоса поругиваясь, они переползли вслед за ним через один невысокий хребет, через другой, спустились в заросшую густой травой и кустарником долину Ненскры. Правда, попадались эдельвейсы. Но это были такие поломанные, в бурых пятнах заморыша, что даже прикасаться к ним было боязно. Зато, говорил неунывающий Гаврилов, долина Ненскры - красивейшее место в Советском Союзе!
И тут грянул ливень.
Мгновенно промокшие, они разбили палатки в самом замечательном месте на свете и, дрожа от досады, холода и сырости, пролежали в них целый день. И ночь. А дождь не прекращался ни на минуту, словно собирался лить так вот сорок дней и сорок ночей.
Утром они в сквернейшем настроении свернули под дождем лагерь и, подталкивая вперед упиравшегося Гаврилова, пустились в путь вверх по долине. Повыше водяной ливень превратился в снегопад. Краснощеков едва различал впереди спину Потемкина и поэтому поминутно налетал головой на жесткие углы этюдника, болтавшегося поверх Саниного рюкзака. Они прошли сквозь тучу, посветлело, и вдруг солнце брызнуло в глаза! И они вышли на перевал Чипер-Азау. Совсем не на тот, на который должны были бы выйти.
Здесь они были в самом начале пути дней десять назад. Маленький, подвижный Газрилов бегал тогда среди развалин блиндажа и ржавых консервных банок - тут были целые горы этих вскрытых тремя ударами кинжала пустых консервных банок, - и Гаврилов, не переставая, говорил, что в сорок втором году здесь сидели немецкие егеря из дивизии “Эдельвейс”. “Веселенькая была жизнь! - говорил он, покатываясь от смеха. - А мы были вон там! - Гаврилов показывал в сторону долины Ненскры. - А в начале сорок третьего наши немецкий флаг снимали с Эльбруса. Все подходы были заминированы! Представляете? - Гаврилову было что вспомнить. - Совсем недавно тут еще пушка была. Немецкая. И снаряды в ящиках. Мы зарядили пушку и кы-а-ак бабахнем по скалам!” Все знали о слабости Гаврилова чуть-чуть приврать. Но ему многое прощали за легкий, общительный нрав.
Рассказ его произвел неожиданное впечатление. Веселый балаганщик как бы вдруг остановил свою карусель и затащил резвившихся детей за тонкие фанерные щиты, чтобы показать, как карусель крутится. И там, рядом, среди мрачных колес и цепей оказалось, что мир может быть и не очень-то веселым.
Ребяти притихли. Потемкин ходил по развалинам с блокнотом и делал карандашные наброски, а Краснощеков даже написал тяжеловесный верлибр о перевале, студентах, егерях из дивизии “Эдельвейс” и флаге со свастикой над Эльбрусом.
Стихи не понравились всем без исключения. Потемкин сумрачно сказал, что каждое стихотворение может быть написано прежде всего с какой-то целью, да и вообще что это обыкновенный подстрочник…
“Ладно, подстрочник… Что же было дальше…” Да, так вот, сегодня они вновь пришли на этот перевал.,.