лучше нынешних поколений. А то хозяева живые картины начнут представлять или театр теней. Тут мы первые… Нынче такого благолепия не сыщешь, нравы не те, — рассказчик обвёл взглядом невеликую свою аудиторию и экологически неблагополучное убежище. Все слушали, и даже день на проспекте притих и уже не так яростно громыхал трамваями. — Достоевского, конечно, в семейном кругу вслух читывали редко: писатель сумрачный, можно сказать, даже мизантропичный…
— Волюнтарист! — подал голос идеолог, но оппонент лишь глянул кротко, и угловатый умолк. Такова теневая сторона действительности, в реальной жизни всё было наоборот.
— Многое о Фёдоре Михайловиче говорят, а главного никто не понял. Достоевский не жизнь пишет, а изнанку её, не люди у него, а тени, не чувства, а надрыв и душевный излом. Женщины у него скрежещут, идиоты философствуют, вроде как я сейчас. Короче — наш человек. С тенями говорить умел и понимал их, как никто другой. Потому описывал непременно тёмную сторону человека. Вот бы кому подземный памятник поставить. Или в глухом дворе, где окна занавешены непросыхающим бельём, и кошки следят с кровли дровяных сараев.
— Достоевскому памятник есть, — подсказал Авалс. — Уже несколько лет как стоит. Я в ту пору ещё в школу бегал.
— Небось, посреди площади втюхали…
— На площади. Но не в середине, а так, с краешку. Там, где улица Правды начинается.
— Упаси боже от такой правды, — поёжился тщедушный, и массивный его недруг, кажется, впервые проворчал что-то согласное, хотя подумал, всё-таки, о другом.
— Закоулки тёмных душ были перед ним открыты, а вещей простых, всякому понятных, сумрачный российский гений не знал и не любил. И город наш видел только с теневой стороны, а в остальном ляпсусы делал преуморительные. Ведомо ли вам, милостивые государи, что название величайшего петербургского чуда принадлежит перу Фёдора Михайловича? Я говорю о белых ночах, тех самых, что так опьянили нашего молодого друга. До этого был таинственных ночей прозрачный сумрак. А волшебные слова 'белая ночь' впервые сказаны по-русски Достоевским. А вот какова она, белая ночь, под пером Достоевского? Ну-ка, припомните… эх, да вы же неграмотные оба, один только крамолу между строк искать может, а второй прост, как вор-рецидивист. Ну, слушайте: 'Была чудная ночь, такая ночь, которая разве только и может быть, когда мы молоды, любезный читатель. Небо было такое звёздное, такое светлое небо, что, взглянув на него, невольно нужно было спросить себя: неужели же могут жить под таким небом разные сердитые и капризные люди?' — а теперь скажите, любезные слушатели, какие такие звёзды привиделись великому писателю в разгар белых ночей? В эту пору внимательный взгляд разве что одну Венеру может заметить.
— Чистоговорка у него красивая, — не в тему произнёс Авалс. — 'Неужели же могут жить', — если бы ещё вместо 'могут' — 'можут' стояло, совсем хорошо было бы.
— Я же говорил, — вновь загудел угловатый, — что он не писатель, а перерожденец и скрытый троцкист. Никакой правды жизни, одно буржуазное разложение.
— В лоб вам, что ли, дать? — риторически вопросил хлюпик. — Не сильно, а так, чтобы мысли в башке в правильном порядке улеглись. Не писал Достоевский природы никогда! Это герой его психованный видит звёзды, когда их на небе нет. Он на жизнь как бы из глубины колодца смотрит. Не звёзды у Достоевского, а тени звёзд. Литературщина, если угодно. Раз ночь — изволь звёзды живописать. Правда жизни тут ни при чём, тут властвует правда затенённого сознания. Белая ночь не интересовала Достоевского ни капельки, её он если и видел, то не разглядел.
— Зачем же тогда писал? — тихо спросил Авалс.
— Так он и не писал! — радостно подхватил реплику плюгавый. — Оно само произросло. Достоевский с французского переводил. Есть во французском языке такая идиома: 'nuit blanche' — в буквальном переводе — белая ночь или ночь, проведённая без сна. Засиделся за картишками до утра, вот тебе и белая ночь. Достоевский писал вовсе не о петербургском чуде, а о тех, кому не спится в ночь глухую…
— Ты тут поматерись! — эхом откликнулся идеолог, а Авалс, выждав минуту, сказал:
— Не пойму, вы ругаете Достоевского или хвалите? Вам лично он нравится?
— Достоевский не может нравиться или не нравиться. Вот тебе, то есть, твоему хозяину, нравится ходить к зубному врачу? Но ведь ходит.
— Не — не ходит. И Достоевского он не читает. Он больше дюдики и боевики уважает.
— Ну и дурак. Останется без зубов и без совести. Достоевский — что-то вроде горького лекарства, прививка против бездушия. Любить его не обязательно. Вот и я, хоть и морщуся, но чту. Кстати, учти, я тут говорю, наш, мол, человек, скрытое видит, теневую сторону проницает, так ты, смотри, не расслабляйся. Нам, бесхозным теням, от Фёдора Михайловича лучше держаться подальше. Как в тех краях окажешься, не поленись сторонкой обойти. Я его не видал, но полагаю, что сделан талантливо, совсем бездарные монументы в этом городе редко встречаются, разве что мерзавец Шемякин испоганил крепость медным сиднем. Так что если памятник хорош, то и взор у него всякую тень проницает, что лазером. Будешь потом ходить пробитый навылет, наподобие куриного бога. Не смертельно, но очень неудобно… — на этих словах культурная беседа была прервана, потому что Авалс разрыдался.
Обычно тени плачут невидимыми слезами, но Авалс разрыдался в голос, так, что прохожие на Литейном услышали. Хорошо, что нечасто они читают Достоевского, и никто не пошёл полюбопытствовать, кто рыдает в грязной подворотне.
— Ну чего ты?… — бросился уговаривать плюгавый. — Мячик в реку уронил? Перестань, стыдно же… взрослая тень и вдруг — сопли и вопли.
Казалось, сейчас он вытащит необъятный носовой платок в синюю и белую клетку и примется утирать сопли и утишать вопли. Обошлось, впрочем, без платка. У теней нет селезёнки, поэтому они не способны долго горевать. Авалс умолк, лишь шмыгал носом и наконец произнёс сквозь всхлипы:
— Мне уже давно пора быть в тех краях… Я там живу, совсем близко. Хозяин дома, может быть, ещё ничего не заметил, а я тут, сам себя, как бродячего пса, на помойку вышвырнул.
— Не реви, ещё ничего не потеряно. Сегодня воскресенье, на работу не надо, хозяин твой убегался за ночь и, небось, спит без задних ног и отсутствия твоего не заметил.
— Не станет же он сутки напролёт спать!
— А ты собираешься здесь до ночи сидеть? Нет уж, парень, хочешь домой — добирайся днём. Дело это рискованное, но риск, в свою очередь, дело благородное.
— Как?… — с проснувшейся надеждой выдохнул Авалс краткий палиндром вопроса.
— Сейчас он тебе насоветует, — плотоядно усмехнувшись, предупредил мясник. — Мол, ты подвинься на край помойки и в тень бросайся проезжей фуры… Так вот, я тебе сразу скажу: не допрыгнешь. А и допрыгнул бы — всё равно потом отстанешь. И вообще, с чего ты взял, что фура поедет к твоему дому? Она по своему маршруту поедет.
— Во-первых, — недовольно возразил плюгавый, — не лишай человека несравненного права самому выбирать способ самоубийства, а во-вторых, никакой фуры я ему не предлагаю, её тут и вовсе нет. Я просто напоминаю, что живём мы с вами в северной Пальмире, где, в отличие от южной тёзки, в году всего тридцать один ясный день. А вот туманных, когда тени могут сутки напролёт променировать, целых пятьдесят семь.
— Но ведь сегодня солнечно…
— Сегодня день полуясный. Таких в году в среднем около ста пяти. А это значит, есть надежда, — бомж интеллигентно почесал давно утерянный в житейских передрягах нос и добавил: — Что-то у меня абрис ломит. Не быть ли дожжу? — весь дрожу.
— Утопнет! — хохотнул здоровяк. — Люблю грозу в начале мая! — очевидно эту строчку знал даже он.
— Жить захочет — выплывет. А сейчас не май, а третья декада июня. Скоротечные грозы отошли, хотя и затяжных дождей покуда нет. Как повезёт…
Сверху бабахнуло, с лязгом, громом, словно ударило железом по самой голове. Шумно плеснуло, с днища бака закапала мутная жидкость, благоухающая селёдочным рассолом и подсолнечным маслом.
— Гроза! — восторженно выдохнул Авалс.
— Аннушка помои вылила, — поправил плюгавый. — Грозу ещё ждать надо, пока тучи натянет.
Вновь раскатисто громыхнула крышка мусорного контейнера, зашлёпали удаляющиеся шаги.