ничуть. Что может сделать колесо призрачной тени? — её и паровозом не задавишь, хоть сто лет кряду бросайся неживой образ под дымящую машину. Сколько раз, бывало, хозяин шёл по бровке у самого поребрика, а Авалс спешил рядом по мостовой, так что всякая легковушка пролетала по нему со свистом. И ничего не случилось, не истёрся Авалс, не посветлел. Зато сейчас жёсткие колёса отвлекали Авалса от неудержимого желания встать разиней и тем самым спасали от грозной и по-настоящему призрачной опасности.
Редкая тень добежит до середины Невской перспективной дороги, слишком уж широкая перспектива открывается с середины проспекта. Глянешь направо — дух захватывает от обилия теней, легенд и видений былого… тут Диоскуры смиряют чудесных коней, а у одного из них вместо положенных от природы гениталий проклюнулась из срамного места физиономия французского императора Луи-Филиппа. Там книжная лавка Свешникова проросла из небытия сквозь фирму Зингер, так что уже не поймёшь, чем здесь торгуют: с виду книги, а присмотришься — как на одной машинке сострочены. И никого уже не удивляет, что чуть ли не все приказчики в магазине 'номер раз' — женщины. Тени любят дробиться в зеркалах, умножаясь сверх разумного. А когда-то не только столичный бомонд, но и простой народ шастал в лавку поглазеть на то, как Анна Николаевна Энгельгардт книгами торгует.
— Хеминистка!.. — шептались обыватели тревожно. — И муж у ей — химик, в Лесном крамолу разводит.
Напротив зингеровской башни ещё одна вертикаль — башня невская — городская дума с шаровым телеграфом на макушке. Вещь в себе — некуда отправлять сообщения, неоткуда принимать — второй такой вышки нет. В самой думе никто уже не думает о городе, а в городе никто не думает о городской думе — внутри тлен, тени и призраки; никаких дум, одно былое. Словно придворное платье елизаветинской поры — парча, атлас, шёлк, но под вышитым великолепием нет живого тела, а только сухая деревянная болванка. Вот, скажем, одна из жемчужин Петербурга — павильон Росси, что возле Аничкова дворца. Десятки лет там был не дворец, а дворницкая: мётлы хранились, лопаты, ящики с песком. Чудилось, вот-вот переполнится чаша терпения, тени большого города выплеснутся на улицы, на проспект выйдет зодчий Росси с расшарканной метлой наперевес, и тогда городу наступит непременный капут. Выметут нас долой — и, вновь обратившись в печальных пасынков природы, пойдём искать по свету хоть какого-нибудь себе угла. По счастью, добрый кутюрье Версачи за свой счёт отреставрировал блестящую руину и в награду получил право на долгосрочную аренду. Иной может возмутиться: как это — павильон Росси, а внутри — модный магазин. А по мне так — славная фирма, торгуй, наживай… магазин от Версачи куда как приятнее, чем паутина и осыпающиеся потолки.
Над всеми вертикалями и дворцами Невского возносится единственная доминанта этих мест — золотой шпиц с корабликом на острие. Он один не боится потопа, обрушившегося с небес, во-первых, оттого что поднят слишком близко к небесам, а во-вторых, потому что кораблики умеют плавать.
Адмиралтейство возвышается, видимое отовсюду, оскорблённое невниманием властей, но не униженное, перегородившее воротами триумфальную арку, которая никуда не ведёт, но так и не ставшее склепом, где ничего, кроме фасада. А здесь звучат голоса, кипит молодая жизнь, и мраморная Свобода на балюстраде хранит в раненой груди осколок вражеского железа. С петровских времён было Адмиралтейство морской душой Петербурга, ею же осталось и по сегодня. Пока живо Адмиралтейство — жив и город, и жива Россия.
Все дома, памятники и дворцы играют королеву, всё на пять вёрст в округе работает на адмиралтейский ансамбль и лишь в одном месте в самый глаз вонзается каменный сучец. Казалось бы, что может противостоять царственному творению крепостного мужика, однако, когда дело касается чиновной безвкусицы, то она границ не знает и при любом удобном и неудобном случае готова каркнуть во всё воронье горло. Налево от Литейного проспекта эрегирует в небеса гранитный фаллос, водружённый на площади последним Романовым — Гришкой-самозванцем. Прежде на этом месте стояла величайшая политическая карикатура всех времён: памятник царю-миротворцу Александру Александровичу. Миротворец, предпочитавший не с Европой свариться, а свой народ в узде держать, одетый в форму городового, сидел на битюге, поводья туго натянув. Среди горожан, ещё не хлебнувших кухонной демократии и прелестей стуколки, но яичницу уже возлюбивших, популярен был язвительный стишок:
Однако, какие стишки ни декламируй, а верховой бегемот на площади никому не мешал и смотрелся весьма удачно. А фаллический символ Гришки-самозванца, с какой стороны ни подойди, всюду выпирает. Семо посмотришь — накладывается обелиск на башню главного вокзала страны, овамо взгляд кинешь — пропарывает концертный зал, который и без того трудно вписывался в городской центр. А уж прямо лучше и не смотреть — восьмигранный штык воткнулся в самое горло Невского проспекта, далёкий Адмиралтейский шпиль заслонён, и кораблик распят золотой звездой. Всю площадь изнасиловал, проклятый фаллос, торчит гордый собой: джунгли нас заметили! И даже самому республиканскому взгляду начинает сладостно мерещиться призрак водянистого царя, который, побурев от натуги, силится свалить каменный столб, чтобы самому встать на законное место.
Пасмурными вечерами в подворотнях рассказывают, что, когда рухнула власть отрепья, и Гришка- самозванец растаял как дым, царственный городовой выбрался из задворков Русского музея, где полвека притворялся экспонатом, и поскакал на площадь. Но не добрался, подвёл самодержца медлительный коняга, рассвет застал чугунного всадника неподалёку от Марсова поля, где упрямый монумент застыл и давит своей громадой хрупкую красоту Мраморного дворца. Впрочем, Мраморному не привыкать: уж лучше бегемот, чем броневик.
А как бы хотелось вернуть Александра на площадь, а площади оставить советское название — площадь Восстания, и пусть тяжеловесный царь давит, давит, давит его… чтобы никому не повадно было решать социальные проблемы вооружённым путём. Мечты, мечты, где ваша сладость?
Но и это ещё не всё. Совсем рядом, можно сказать, за спиной бесталанного Авалса, чудо вовсе небывалое, редкое даже для города призраков — монумент-оборотень. И не вервольф какой-нибудь, а человек-змея. Место перекидыш выбрал — самое что ни на есть невинное, рядом с Мариинской больницей. Некогда эта клиника была обустроена иждивением принца Ольденбургского. Он хоть и Ольденбургский, но свой, местный. В самом деле, что за дискриминация, отчего на Руси всё князья да бояре и ни одного принца? Обидно, честное слово. В таких случаях, чтобы не возникло комплекса неполноценности, следует собственного принца завести. Или завезти — не суть дело важно. Так и объявился в Петербурге принц. И такой-то удачный — просто загляденье! Благодетель, а не принц; только и думал, как бы городу услужить. Взял, например, и выстроил на Петроградской стороне Народный дом. В долгие, тяжкие годы царизма собирался в этом доме закабалённый люд, обсуждал свои проблемы, праздники устраивал, в кружках по интересам занимался: одни закон Божий изучали, другие — политэкономию по Марксу. Плюрализм процветал и самая разнузданная свобода. Зато когда иго самодержавия было свергнуто, с плюрализмом разобрались быстро. Вместо Народного дома сделали кинотеатр. Большой-пребольшой — так он и назывался: 'Великан'. Вся народная громада сидела и чинно созерцала один на всех высокохудожественный фильм. Видится в этом символ эпохи. Кстати, и сегодня бывший Народный дом можно смело назвать символом эпохи, ибо в годы перетряски туда вселился мюзик-холл. Так что глубинной своей сути здание на Кронверкском никогда не меняло и, значит, в рассказ об оборотнях попало случайно.
Но вернёмся к сказке снова. Когда принц-благодетель выстроил больницу для бедных обывателей, восхищённые горожане решили поставить ему памятник. Но не успел обронзовевший принц освоиться на новом пьедестале, как власть переменилась, и оказалось, что принц никакой не благодетель, а аспид и только что кровь трудовых младенцев не пьёт. Это разом стало ясно всем, а сила общественного мнения такова, что принц Ольденбургский на глазах у нетрезвого дворника трижды перекувырнулся через голову и обнаружил свою истинную сущность, обернувшись ядовитой змеёй. А змея, в свою очередь, обернулась