все ваши «я», которые воскресают с пробуждением и умирают с засыпанием, – они едины, их скрепляет эта нить...
– Ясно, – зевнула в кулак Ариша.
– Так вот у меня такое чувство, причем уже давно, что нить-то пронизывает, куда она денется, но она золотой уже сто лет не бывала. Что она сделана из говна.
Ариша моргала как будто спросонья – это дымок попал в глаза.
– А у меня иногда еще хуже чувство, Саша. Что нити вообще никакой нет. И что «я-вчерашняя» похожа на «я-сегодняшнюю» только тем, что ни то, ни другое – не я.
После этих слов Саша привлек ее к себе и они целовались вновь, еще, пожалуй, дольше, но уже как бы прощаясь и одновременно тщась притупить неутолимую боль расставания. И оба ощущали – в губах, в кончиках пальцев сосредоточилось то, что зовется душою. Лишь по скудоумию, думалось Саше, природа наделила людей всем остальным, не ограничившись действительно важным.
Выходя из подъезда, Саша не чувствовал ни раскаяния, какое положено чувствовать мужьям, изменяющим беременным женам, ни приятной легкости, которая так хорошо знакома изменяющим мужьям, ни телесной тяжести, которая гнетет мужей, лишь наполовину, не до конца, изменивших.
Он был благодарен Арише за то, что она «это все начала». Он и сам секунду спустя начал бы.
Им владело настоящее священное безмыслие.
Они шагали уже минут десять, сохраняя кроткое, благодарное молчание, которое по сути было еще продолжением того деятельного молчания в подъезде, когда в Сашину голову забрела первая, такая же тихоходная, как они с Аришей, мысль:
«Вот пошел бы хоронить с мужиком, обязательно бы напился...»
Они стояли у шоссе.
Сначала Ариша голосовала каждой проезжающей машине. Никто не останавливался – проносились, как реактивные истребители, оставляя между колесами разделительную.
Потом Ариша голосовать перестала – они все так же настойчиво брели сквозь ночь, как какие-нибудь полярники. «Командир экспедиции товарищ Арина и ее верная, метр девяносто, служебная псина», – сочинил Саша.
Ослепительно искря в свете фонарей, неслись наискось к земле хвостатые сюрреалистичные снежные хлопья, похожие на лилипутских осьминожек, какие продаются в секции рыбы и морепродуктов.
Чернобурая ушанка Ариши, ее длинная, брови закрывающая челка, лохматый воротник были белыми-белыми.
Она выглядела невыносимо привлекательной и в то же время совсем недоступной. И Саше хотелось одновременно и повалить ее в сугроб, чтобы до утра мучить поцелуями, и в бессилии повалиться на снег перед ней, как египтяне ложились на колючий песок перед своими продолговатыми идолицами, чтобы потом лежать, внимая (или внемля?).
Саше вспомнилось, что подобную естественно-противоестественную гамму чувств он в последний раз испытывал, когда в армии на Новый Год в их часть приехали из города Дед Мороз и Снегурочка.
Рядовые, рассевшись по стульям-шатунам вдоль стен спортивного зала, во все глаза смотрели на завозную диву в белых, расшитых искусственным жемчугом сапожках и островерхом картонном кокошнике. Писклявым девчачьим голосом она читала со сцены поздравления от горсовета, тревожно косясь на баскетбольную корзину – ее истрепанные вервии она во время декламаций Деда Мороза украдкой трогала, вытянув руку.
«Уходит в вечность старый добрый год, шуршит его последняя страница... Пусть лучшее, что было, не уйдет, а худшее не сможет повториться!» – услужливо выдала Сашина память.
За спиной послышался шум двигателя. Из-за покатого склона мебельного склада вынырнули «жигули» первой модели.
– Деньги есть? – спросила Ариша, обернувшись к Саше, когда машина притормозила.
– Неа, – признался он. В его кармане было никак не больше двадцати рублей.
Ариша кивнула. Саша так и не понял, что означает этот кивок – «я так и думала» или «не в деньгах счастье».
Ариша назвала свой адрес. Потом вяло торговалась. Наконец оба залезли на заднее сидение.
– Слюш, такой осадки, да? – проскрипел спереди водитель.
«Как всегда – джихад-такси...»
Пока они ехали к городу, сияющему как будто сквозь слой ваты, шофер плел что-то про зимнюю резину, которая о-го-го сколько стоит. Про внуков, оставшихся в долинах Дагестана, такие озорники.
В салоне «копейки» было тесно. И Саша вновь почувствовал вблизи жар сильного Аришиного тела.
Ариша то и дело отворачивалась к окну, наглухо затканному морозными узорами.
Вначале Саша подумал, ей душно, или просто засыпает от переутомления. Но потом разглядел: она беззвучно плакала. В отблеске встречных фар ее крупные слезы казались ненастоящими, парафиновыми, как в кино. Саша взял ее руку в свою и нежно стиснул.
Одно было утешение – он чувствовал, плачет она не из-за него. Она плачет «вообще».
Саша вытопил себе пальцем глазок на стекле и притворился, что следит за дорогой. Дважды звонила Леля, но он не отвечал.
Потом они долго, как во сне, стояли на «красном» светофоре, пока до водителя не дошло, что штуковина поломана.
Саше было ясно, что ничего у них с Аришей «не будет», в том понимании этого будущего, которое доступно, например, Галиньке и Жене из секции рыбы и морепродуктов или уж тем более Серафиме. Не будет ни быстрых страстей в картонно-пенопластовых альковах склада, ни зашифрованных под деловые эсэмэсов, ни рассеянных переглядок на собраниях. И того большого, рокового, сверкающего черным бриллиантом, чего так боится Леля, не будет тоже. Ведь уже все было.
Может, завтра она снова обратится к нему на «вы». А он станет обсуждать ее прыгающий бюст с Зыкой, чемпионом курилки по плевкам в длину.
Скрипнули тормоза. Ариша протянула водителю деньги – в том числе и Сашину долю.
А потом они попрощались. Со смесью сдержанности и высокой пробы душевной теплоты, как прощаются потерявшие самого близкого и дорогого человека.
Александр Зорич
Ноги Эда Лимонова
Мелькание неопрятных зданий наконец растаяло, и железнодорожная колея ручьем вкатилась в бетонные берега вокзала.
«Харьков...» – пророкотал плотный бородавчатый пассажир. Многозначительно посмотрел на Ивана. Тот рассеянно кивнул в ответ.
Как и его сосед, Иван уже минут двадцать стоял на изготовку возле высокой хромированной цистерны с кипятком, поближе к выходу. Хотелось первым покинуть жарко натопленный, мучительно человечный купейный вагон.
Сумка с вещами стояла у ног этак бочком, чтобы никому не мешать. Иван был одержим идеей никому не мешать.
Стоило вагону, дрогнув в последней стальной конвульсии, замереть, как Иван бросился вослед проводнице в ладной фирменной шинели и мышастой шляпе-таблетке.
Та, выставив изрядный круп, долго возилась с дверью. Шипя, заклинала она ступени, которым назначено было выпадать на перрон. Сзади доносился ропот, различалось визгливое «в конце-то концов!».
Иван прожужжал зиппером зимней куртки, негигиенично отер со лба пот вязаной шапочкой.