плен, в Норвегии, и запихнули в лагерь. Он слишком долго не возвращался, а когда наконец вернулся, другой лежал в его постели и ходил в его костюме. Грубо исторгнутый из цветущего сада радужных надежд, бывший ефрейтор выкинул захватчика в окно, так что того доставили в больницу с проломленной головой. А Раймельту дали полтора года. За это время жена Раймельта с выздоровевшим любовником перебралась из советской в американскую зону, а оттуда немного спустя и вовсе уехала в Бостон. После этого случая Раймельт не только не желал связываться с какой-нибудь женщиной, но заодно возненавидел и всех американцев, которые уж здесь-то не были виноваты ни сном ни духом. Сам же он пошел добровольцем на урановые рудники, втайне надеясь обрести там вечный покой, но вдруг заделался активистом, и когда каменная осыпь повредила ему плечо, его за былые заслуги назначили бургомистром. А теперь он уже не мыслил себе жизни без этой деревни и без Элизабет Бош.

Две недели спустя пришло письмо от Якоба Алена.

Элизабет редко получала письма. Дети жили не так уж и далеко. Если что-то надо было обговорить, они приезжали к матери, либо она к ним.

Эрна Лаутенбах вручила ей белый конверт прямо на улице.

— Из Гамбурга.

— А-а-а.

Больше она ничего не сказала, письмо сунула в карман с таким видом, будто ее это не очень-то и волнует, но ноги сами понесли ее к дому, быстрей и быстрей. Она взлетела по лестнице, принялась искать очки и наконец нашла в кармане передника.

Ален ничего особо важного не написал, спрашивал, какая здесь погода, такая же теплая, как в Гамбурге или нет, много ли в деревне работы, так же много, как в порту, или нет. Ради этого не стоило несколько раз перечитывать письмо. А стоило, пожалуй, из-за последней строчки. Письмо ни с того ни с сего кончалось такими словами: «Все было очень хорошо».

В ней вдруг ожило то, что считалось давно умершим. Женщина почувствовала какую-то незнакомую ей радость, хотела сразу же ответить, но не сумела найти подходящие слова и отказалась от своего намерения. Она помогала копать картошку, а там подошла очередь брюквы. Никто в деревне не приметил ничего особенного, хотя любовь к пересудам отнюдь не стала меньше. Только Маше, дочери, мать показалась какой-то другой. Случалось, что Элизабет Бош подходила к окну и долго глядела на улицу, словно ждала кого-то. А за вязаньем она вдруг складывала руки на коленях и смотрела перед собой невидящим взглядом. Однажды Маша спросила мать, был ли у нее в жизни какой-нибудь другой мужчина, кроме отца.

— С чего ты взяла? — ответила мать и покраснела, и Маша не могла удержаться от смеха, видя ее смущение.

— Подумаешь, важность какая, — продолжала Маша. — Уж мне-то могла бы и сказать.

Элизабет рассердилась, и вовсе не потому, что думала, будто не пристало дочери задавать ей подобные вопросы, а потому, что почувствовала себя уличенной. Любовь, подумала она, господи ты боже мой, главное, чтоб человек был добрый. Остальное все скоро прогорит, как дрова в печи.

— Нет, — сказала она наконец, — другого у меня не было.

Ну и, конечно же, солгала, хотя скрывать ей вроде пока было нечего.

Может быть, Элизабет солгала ради Якоба Алена, ведь, право же, ему незачем было знать, как она подростком еще, вернее девочкой, легла в постель с мужчиной только потому, что он был добр к ней после бабушкиной смерти. В Богемии у него был собственный двор, небольшой, правда. В войну он за неделю потерял обоих сыновей; одного — во Франции, другого — где-то на просторах Атлантики. Жена его не смогла оправиться от удара и повредилась в уме. Так они и нашли друг друга, мужчина и девочка, поползли навстречу друг другу, потому что больше у них на этом свете ничего не оставалось. Любить она его не любила, он по возрасту годился ей в отцы, но он купил ей красивое платье и платок, и она ощутила себя под надежной защитой. Конечно же, она много чего наслушалась от соседей, но война шла к концу, и немцам пришлось выселяться из Чехословакии. Крестьянина занесло в Баварию, а Элизабет осела в Саксонии, потому что по дороге она познакомилась со своим будущим мужем. Крестьянин заклинал ее переехать к нему, писал одно письмо за другим, даже сам приезжал в Восточную зону, чтобы ее забрать. Но прошлое спало с нее, как спадают клочья изодранного платья. И у нее был муж, который ее вполне устраивал. Кто работал на шахтах, получал дополнительный паек. Чего ради стала бы она перебираться в Баварию, когда и в Саксонии было ничуть не хуже. А потом пошли дети, и у нее вообще не осталось времени ломать голову над всякими «если бы». Лишь теперь она снова начала вспоминать бабку, рапсовые поля, осенние безвременники на лугах и запах позднего сена и ромашки. Давно поблекшее в памяти обретало прежние краски. Ей вспоминались слова, которых здесь никто не говорил и которых сама она вот уже сколько лет не употребляла. Она никогда больше не была на родине. Сперва потому, что границы были закрыты, а позднее ее удерживал страх, она боялась, что это будут напрасные поиски времени, которое невозвратно ушло, и мест, которые больше не существовали.

— А я не хочу выходить замуж, — сказала Маша.

— Это ты только так говоришь, — возразила Элизабет.

Дочка ей и всегда-то причиняла больше хлопот, чем сын. Ханс, тот по крайней мере мог жить воспоминаниями об отце — был зеленый мотоцикл, красный мяч и большие руки, которые подбрасывали его вверх и уверенно ловили. А у Маши ничего такого не было, была только ревность да страх перед каждым чужим человеком, которого можно заподозрить в намерении отобрать у нее мать. В те времена Элизабет просто не смела привести кого-нибудь в дом. На Машу сразу нападала какая-нибудь хворь, у нее поднималась температура, а однажды она и вовсе сбежала и пришлось ее искать с полицией. Если кто- нибудь советовал: «Выдрать ее как следует — и все дела!» — Элизабет неизменно отвечала: «Девочка и без того сиротой растет». Но Маша все начисто забыла и, когда Ханс или мать заводили об этом разговор, слушала так, будто они вспоминают истории из чьей-то чужой жизни. Она отказывалась верить, что когда- то была такой капризной и глупой, тем более что теперь она была бы очень даже не прочь, чтобы мать нашла хорошего человека, с которым сможет жить вместе. И не только потому, что тогда она, Маша, могла бы пользоваться большей независимостью, а потому, что полюбила сама.

Сколько Якоб Ален ни пытался мысленно представить себе Элизабет Бош, он всякий раз с удивлением обнаруживал, что почти не запомнил ее лицо. Вот руки ее он запомнил, сильные пальцы с коротко остриженными ногтями и чуть покрасневшей кожей. О том, как она живет, он ничего не знал и был уверен только в одном: мужчины при ней нет. Не то она не пошла бы с ним без всяких ужимок и кривляний к дальнему пруду, не позволила бы накидывать себе на плечи куртку, вообще держалась бы по-другому.

То немногое, что Якоб Ален знал о женщинах, он узнал благодаря Грете, а также из фильмов и иллюстрированных журналов. После смерти Греты он несколько раз заглядывал в известные дома, а то и вовсе подбирал кого-нибудь на улице. Но это не приносило ни радости, ни забвения. И тогда он снова вернулся к уединенной тишине своего дома и жил там в окружении альбомов с марками, как Элизабет — со своими утками. Но теперь у него оставалось все меньше времени на марки. Он подправил забор, подстриг газон, пересадил два куста, выполол сорняки, посыпал дорожки красным гравием. И еще он надумал до наступления зимы оклеить комнаты новыми обоями.

Хотя, видит бог, у Алена были все основания использовать теплые дни позднего лета для отдыха, он согласился на самую поганую, как ему казалось, работу. Конечно, тут можно было зашибить несколько лишних марок, но согласился он не из-за денег. Вдобавок ту же самую работу с превеликой охотой выполнили бы турки и югославы. Нет, во всем была виновата Элизабет Бош или, точней сказать, желание Алена хоть что-то для нее сделать. У пирса стоял десятитысячник из Ростока, набитый липкими кувейтскими финиками. Ходили слухи, будто у них там туго с кормом для свиней, а свободных причалов в Ростоке нет. И работенка была в прямом смысле слова свинячья. Тюки слипались, приходилось разрубать их ножом вроде секача или мачете, чтобы потом их мог подцепить кран. Те, кто работал в трюме, казались самим себе какими-то каторжниками: все разило гнилыми финиками — башмаки, носки, волосы, даже сны по ночам. Якоб Ален как-то раз поскользнулся и вляпался в это гадкое месиво. Трое грузчиков с трудом вытащили его. После этого случая он бы наверняка плюнул на все, не будь, да-да, не будь на свете этой женщины. А вдруг она не знает, чем кормить свиней, думал он. Короче, он остался и написал Элизабет Бош

Вы читаете Прегрешение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату