ней опасений и подозрений; несколько раз попытавшись разбудить Аттилу громкими криками, она наконец вломилась в царский апартамент. Ее глазам представилась дрожавшая от страха молодая супруга, которая, сидя у постели и закрыв покрывалом свое лицо, оплакивала и свое собственное опасное положение, и смерть царя, испустившего дух в течение ночи[130]. У него внезапно лопнула одна из артерий, а поскольку Аттила лежал навзничь, то его задушил поток крови, который вместо того, чтобы найти себе выход носом, залил легкие и желудок. Его труп был положен посреди равнины, под шелковым павильоном, и избранные эскадроны гуннов совершали вокруг него мерным шагом военные эволюции, распевая надгробные песни в честь героя, который был славен во время своей жизни и непобедим даже в смерти, который был отцом для своего народа, бичом для своих врагов и предметом ужаса для всего мира. Согласно со своими национальными обычаями, варвары укоротили свои волосы, обезобразили свои лица искусственными ранами и оплакивали своего отважного вождя так, как он того стоил, проливая над его трупом не женские слезы, а кровь воинов. Смертные останки Аттилы, заключенные в три гроба, – один золотой, другой серебряный и третий железный, – были преданы земле ночью; часть захваченной им у побежденных народов добычи была положена в его могилу, пленники, вырывшие могилу, были безжалостно умерщвлены, и те же самые гунны, которые только что чрезмерно глубоко скорбели, закончили эти обряды пиром, на котором предавались необузданному веселью вокруг только что закрывшейся могилы своего царя. В Константинополе рассказывали, что в ту счастливую ночь, когда он испустил дух, Маркиан видел во сне, что лук Аттилы переломился пополам, а этот слух может служить доказательством того, как часто образ этого грозного варвара представлялся воображению римских императоров.[131]
Переворот, ниспровергнувший владычество гуннов, упрочил славу Аттилы, который одним своим гением поддерживал это громадное и неплотно сложенное здание. После его смерти самые отважные из варварских вождей заявили свои притязания на царское достоинство; самые могущественные из королей не захотели подчиняться чьей-либо высшей власти, а многочисленные сыновья, прижитые покойным монархом со столькими женами, поделили между собой и стали оспаривать друг у друга, как частное наследство, верховную власть над германскими и скифскими племенами. Отважный Ардарих понял, как был постыден такой дележ, и протестовал против него, а его подданные, воинственные гепиды, вместе с остготами, предводимыми тремя храбрыми братьями, поощряли своих союзников поддерживать свои права на свободу и на самостоятельность верховной власти. В кровопролитном и решительном сражении, происходившем на берегах реки Недао в Паннонии, были употреблены в дело – частью для борьбы друг с другом, частью для поддержки друг друга – копья гепидов, мечи готов, стрелы гуннов, пехота свевов, легкое вооружение герулов и тяжелые боевые орудия аланов, а победа Ардариха совпровождалась избиением тридцати тысяч его врагов. Старший сын Аттилы Эллак лишился и жизни и престола в достопамятной битве при Недао: храбрость, которой он отличался с ранней молодости, уже возвела его на трон акатциров – покоренного им скифского народа, а его отец, всегда умевший ценить высокие личные достоинства, позавидовал бы смерти Эллака[132]. Его брат Денгизих с армией гуннов, наводивших страх даже после своего бегства и расстройства, держался в течение почти пятнадцати лет на берегах Дуная. Дворец Аттилы и древняя Дакия, простиравшаяся от Карпатских гор до Эвксинского Понта, сделались центром нового государства, основанного королем гепидов Ардарихом[133]. Земли, завоеванные в Паннонии от Вены до Сирмия, были заняты остготами, а поселения тех племен, которые так мужественно отстояли свою свободу, были распределены между ними соразмерно с силами каждого из них. Окруженный и теснимый массами бывших подданных его отца, Денгизих властвовал только над лагерем, окруженным повозками; его отчаянная храбрость побудила его вторгнуться в Восточную империю; он пал в битве, а позорная выставка его головы в ипподроме доставила константинопольскому населению приятное зрелище. Аттила ласкал себя приятной или суеверной надеждой, что младший из его сыновей Ирнах поддержит блеск его рода. Характер этого принца, старавшегося сдерживать опрометчивость своего брата Денгизиха, был более подходящ к упадку, в который пришло могущество гуннов, и Ирнах удалился, вместе с подчиненными ему ордами, внутрь Малой Скифии. Эти орды скоро были подавлены потоком новых варваров, подвигавшихся вперед по тому самому пути, который был проложен их предками.
Эти события могли способствовать безопасности Восточной империи под управлением такого монарха, который, поддерживая дружеские сношения с варварами, вместе с тем умел внушать им уважение. Но царствовавший на Западе слабый и распутный Валентиниан, достигший тридцати четырех лет, а все еще не приобретший ни разума, ни самообладания, воспользовался этим непрочным спокойствием для того, чтобы поколебать основы своего собственного могущества умерщвлением патриция Аэция. Из низкой зависти он возненавидел человека, которого все превозносили за то, что он умел держать в страхе варваров и был опорой республики, а новый фаворит Валентиниана, евнух Гераклий, пробудил императора от его беспечной летаргии, которую можно было бы оправдать при жизни Плацидии[135] сыновней преданностью. Слава Аэция, его богатства и высокое положение, многочисленная и воинственная свита из варварских приверженцев, влиятельные друзья, занимавшие высшие государственные должности, и надежды его сына Гауденция, уже помолвленного с дочерью императора Евдоксией, – все это возвышало его над уровнем подданных. Честолюбивые замыслы, в которых его втайне обвиняли, возбуждали в Валентиниане и опасения и досаду. Сам Аэций, полагаясь на свои личные достоинства, на свои заслуги и, быть может, на свою невинность, вел себя с высокомерием и без надлежащей сдержанности. Патриций оскорбил своего государя выражением своего неодобрения, усилил эту обиду, заставив его подкрепить торжественной клятвой договор о перемирии и согласии, обнаружил свое недоверие, не позаботился о своей личной безопасности и в неосновательной уверенности, что недруг, которого он презирал, был не способен даже на смелое преступление, имел неосторожность отправиться в римский дворец. В то время как он – быть может, с чрезмерной горячностью – настаивал на бракосочетании своего сына, Валентиниан обнажил свой меч, до тех пор еще ни разу не выходивший из своих ножен, и вонзил его в грудь полководца, спасшего империю; его царедворцы и евнухи постарались превзойти один другого в подражании своему повелителю, и покрытый множеством ран Аэций испустил дух в присутствии императора. В одно время с ним был убит преторианский префект Боэций, и, прежде чем разнесся об этом слух, самые влиятельные из друзей Аэция были призваны во дворец и перебиты поодиночке. Об этом ужасном злодеянии, прикрытом благовидными названиями справедливости и необходимости, император немедленно сообщил своим солдатам, своим подданным и своим союзникам. Народы, не имевшие никакого дела с Аэцием или считавшие его за своего врага, великодушно сожалели о постигшей героя незаслуженной участи; варвары, состоявшие при нем на службе, скрыли свою скорбь и жажду мщения, а презрение, с которым давно уже народ относился к Валентиниану, внезапно перешло в глубокое и всеобщее отвращение. Такие чувства редко проникают сквозь стены дворцов; однако император был приведен в замешательство честным ответом одного римлянина, от которого он пожелал услышать одобрение своего поступка: «Мне неизвестно, ваше величество, какие соображения или обиды заставили вас так поступить; я знаю только то, что вы поступили точно так же, как тот человек, который своею левой рукой отрезал себе правую руку».[136]
Царствовавшая в Риме роскошь, как кажется, вызывала Валентиниана на продолжительные и частые посещения столицы, где поэтому его презирали более, чем в какой-либо другой части его владений. Республиканский дух мало-помалу оживал в сенаторах по мере того, как их влияние и даже их денежная помощь становились необходимыми для поддержания слабой правительственной власти. Величие, с которым держал себя наследственный монарх, было унизительно для их гордости, а удовольствия, которым предавался Валентиниан, нарушали спокойствие и оскорбляли честь знатных семей. Императрица Евдоксия была такого же, как и он, знатного происхождения, а ее красота и нежная привязанность были достойны тех любовных ухаживаний, которые ее ветреный супруг расточал на непрочные и незаконные связи. У бывшего два раза консулом богатого сенатора из рода Анициев Петрония Максима была добродетельная и красивая жена; ее упорное сопротивление лишь разожгло желания Валентиниана, и он решил