городов иудейских, стараясь заручиться на будущее их благорасположением, — им я рассказывал о прибыльных набегах на племена бедуинов и о богатых караванах, захваченных мною в пустыне. Откуда что бралось на самом деле? Да кто теперь вспомнит! Но даже пребывая изгоем в голых песках филистимских, я не терял времени даром.
Так что, когда Саула не стало, я был готов.
5
Человек и оружие
Каждая смерть, написал я однажды, упрощает чью-нибудь жизнь, и я вовсе не намерен притворяться, будто смерть Саула и трех законных его сыновей не упростила моей. Не думайте, впрочем, что я обрадовался. Разумеется, я очень расстроился. А потом сочинил мою знаменитую элегию.
Честно говоря, мы, художники, пребывая в угнетенном состоянии духа, пишем, как правило, не очень хорошо, если нам вообще удается заставить себя писать. Однако моя знаменитая элегия представляет собой блестящее исключение. Хоть и сочиненная наспех, она значительно превосходит элегию Мильтона на смерть Эдварда Кинга или элегию Шелли на смерть Джона Китса — последняя просто чистой воды
Позвольте сказать вам со всей откровенностью: нетронутое имя для женщин и мужчин всего дороже. Доброе имя лучше дорогой масти. Кто тащит деньги — похищает тлен; иное — незапятнанное имя, кто нас его лишает, предает нас нищете, не сделавшись богаче, так что я хотел бы раз и навсегда разъяснить недоразумение, возникшее в связи со мной и Ионафаном. Разумеется, мы были близки, — разве я отрицаю? — и конечно, я почувствовал себя польщенным, когда он так сердечно обнял меня в знак вечной дружбы сразу после того, как я, убив Голиафа, прибыл в Гиву. А кому бы это не польстило? Ионафан превосходил меня летами — легендарная личность, космополит, к тому же далеко не урод. Он играл приметную роль в светской жизни Гивы. Опять же — герой битвы при Михмасе, за что его почитали все, кроме Саула, который до самого дня одновременной их смерти томился неуправляемой завистью к предприимчивости, проявленной там его сыном. Ионафан рассказал мне эту историю. От меня он ничего не скрывал. Он бывал временами несдержан и нередко выражал свои чувства с некоторой витиеватостью, которая приводила меня в замешательство и не всегда казалась уместной, — откровенно говоря, я так тогда и не понял, к чему он клонил, говоря, что душа его прилепилась к душе моей, — да и сейчас не понимаю. Но я вам вот что скажу: гомиками мы с ним не были. Хотите знать, кто же тогда был гомиком? Король Яков Первый Английский был гомиком, вот кто. И при дворе его гомиков было хоть пруд пруди. Потому-то его ученые и полагались больше на греческие источники, чем на древнееврейские, составляя этот их «Официальный вариант» Библии[6]. Сами понимаете, чего эта публика могла навыдумывать. С древнееврейским у них было туго, да, кстати, и с английским тоже. Представляете, о чем они толковали между собой половину рабочего дня? Я вам честно говорю, не знаю я, что было на уме у Ионафана, когда он сказал, что полюбил меня как свою душу, а потом снял верхнюю одежду свою, которая была на нем, и отдал ее мне, также и прочие одежды свои, и меч свой, и лук свой, и пояс свой. Зато я знаю, что было на уме у меня. Я радовался, что мне столько всего надавали.
Конечно, мы с ним могли раз-другой обняться, и поцеловаться, и поплакать вместе, но только как друзья — друзья, и не более того, — да и происходило это все больше, когда у меня начались неприятности и мы с ним расставались, как нам казалось, навсегда. При одном таком случае он прощупал на мой счет Саула и пришел рассказать мне, что Саул задумал меня убить, а его, Ионафана, жестоко выбранил за тупость, которая не позволяет ему понять, что царству его не устоять, доколе сын Иессеев, я то есть, будет жить на земле. Тогда-то Саул и запустил в него копьем!
Что происходит с такими отцами, почему они норовят уничтожить детей своих? Откуда берется эта царственная, возвышенная потребность проливать кровь собственных чад? Саул и Ионафан. Сатурн и Кронос, потом Кронос и Зевс. Авраам и Исаак, Лай и Эдип, Агамемнон и Ифигения, Иеффай и его дочь — список длинный. Я никогда не питал ненависти к Авессалому. Я уверен, если бы я был Богом и обладал мощью Его, я скорее уничтожил бы мир, чем позволил убить в нем любого из детей моих — и совершенно не важно, по какой причине. Чтобы спасти жизнь моего ребенка, даже жизнь Авессалома, я с готовностью отдал бы свою. Хотя, возможно, все дело тут в том, что я еврей, а Бог — нет.
Ионафан предупредил меня о грозящей опасности, когда мы с ним встретились следующим утром на поле под городом. Получалось, что зря я вернулся в Гиву. Чертов безумец Саул! Впрочем, хотя мозги у него совсем съехали набекрень, его иррациональная уверенность в том, что мне предстоит сменить его на царстве и что двое из его детей тянутся ко мне больше, чем к нему, не так уж и далека была от истины. После той встречи я окончательно удалился в изгнание, а с Ионафаном мне довелось увидеться еще один только раз — когда он отыскал меня в пустыне Зиф, чтобы уступить мне свое наследственное право на царский престол. На этот счет безумец Саул догадался правильно: царству Ионафана было не устоять, доколе я, сын Иессеев, живу на земле.
Впечатление складывалось такое, что все больше и больше людей начинало понимать — величественный Саул стоит на глиняных ногах. Он был ненадежен, как вода, и, когда Самуил покинул его и Бога увел с собой, первый царь Израильский остался без высшего руководства, без традиций правления и даже без сколько-нибудь основательной религии. Дело в том, что у нас, евреев, было в то время скудновато по части религии, да и теперь не богато. У нас имеются алтари и запретные идолы, мы приносим в жертву ягнят — вот почти и все. В такого-то рода нравственной пустоте и оказался Саул, избранный более за свой рост, чем за разумение, — одинокий, впавший в отчаяние, лишенный прозорливости, позволяющей отличить правое от неправого и даже хорошее от плохого. Он говорил с Богом. И не получал ответа. Жуткое положение — не правда ли? — верить в Бога и не получать ни единого знака Его присутствия. Не диво, что он спятил.
Сколь велико различие между чувствами, которые Саул питал к своим детям, и теми, что я питал к моим! Даже к Авессалому, причем в те самые часы, когда я понуро плелся прочь из Иерусалима во всей моей сгинувшей пышности и в муке сердечной. Из города ко мне прибегали запышливые гонцы, приносили настоятельные увещания, чтобы я не оставался в эту ночь на равнине в пустыне, но поскорей перешел воды Иордана, дабы не были схвачены и не погибли и я, и все люди, которые со мною. Мы тащились и тащились вперед, пока не достигли берега узкой реки и пока все до единого не перешли Иордана. Назавтра мы поднялись с первыми птицами. И только тогда до меня дошла страшная истина, ставшая причиной положения, в которое я попал: Авессалом хочет меня убить.
Сколько иронии в различии между мной и моим возлюбленным сыном Авессаломом, между ним, старательно изыскивавшим наивернейшие средства, которые позволили бы изловить меня и лишить жизни, и мной, ломавшим голову над тем, как его уберечь. «Сберегите мне отрока Авессалома», — такие приторные слова обращал я к моим командирам и их частям, маршировавшим мимо меня, чтобы занять на поле близ леса Ефремова позиции для битвы, в которой ему предстояло погибнуть. «Смотрите же, да не