Она сменила повязки на голове Осдена. Его гладкие рыжеватые волосы там, где ей не пришлось выбривать их, выглядели странно. Теперь они были как бы посыпаны солью. Ее руки тряслись, пока она работала.
Никто еще не произнес ни слова.
— Как мог страх оказаться и здесь тоже? — спросила она, и ее голос прозвучал безжизненно и фальшиво в пугающей тишине.
— Не только деревья, но и трава тоже…
— Но мы ведь в двенадцати тысячах километрах от того места, где мы были этим утром, мы оставили его на другой стороне планеты.
— Это все единое целое, — сказал Осден. — Одно большое зеленое мышление. Сколько времени требуется мысли, чтобы пролететь от одного полушария твоего мозга до другого?
—
— Изолированная, — сказал Осден. — Вот оно! Это страх. Дело не в том, что мы способны передвигаться или разрушать. Дело в том, что мы есть. Мы — другие. Здесь никогда не было других.
— Ты прав, — сказал Маннон почти шепотом. —
— Тогда в чем же функция такого разума в выживании видов?
— Может быть, подобной функции нет, — ответил Осден. Почему ты начинаешь углубляться в телеологию, Харфекс? Разве ты не хайнит? Разве мера сложности не является мерой извечной шутки?
Харфекс не отреагировал. Вид у него был безжизненным.
— Мы должны покинуть эту планету.
— Теперь вы знаете, почему я всегда хотел уйти, убежать от вас, — сказал Осден с оттенком патологической доброты. Это неприятно — чужой страх, не так ли? Если бы это еще была разумность животных. Я могу подстроиться к животным. Я уживаюсь с крабами и тигром; более высокий интеллект дает человеку преимущество. Меня нужно было использовать в зоопарке, а не в человеческом коллективе. Если бы я мог настроиться на проклятую картофелину! Если бы это не было столь неопределенно… Я по- прежнему принимаю больше, чем страх, знаете ли. И до того как это запаниковало, это обладало… в нем была безмятежность. Я не мог тогда осознавать этого, я не представлял себе, как оно велико. Испытывать одновременно постоянный день и постоянную ночь. Все ветры и затишье вместе. Зимние и в то же время летние звезды. Иметь корни и иметь врагов. Быть совершенным. Вы понимаете? Никаких вторжений. Никого другого. Быть всем!
«Он никогда так прежде не говорил», — подумала Томико.
— Ты беззащитен против этого, Осден, — сказала она. — Твоя личность уже изменилась. Ты уязвим для этого. Может, мы не все сойдем с ума, но ты уж точно, если мы не улетим.
Он колебался, затем поднял глаза на Томико, впервые он встретился с ее глазами: долгий, спокойный взгляд, чистый как вода.
— Что мой здоровый рассудок сделал для меня? — сказал он усмехаясь. — Но у тебя есть преимущество, Хаито. У тебя там что-то есть.
— Мы должны убраться отсюда, — пробормотал Харфекс.
— Если я пойму
— Под твоим «пойму», — произнес Маннон отрывистым нервным голосом, — я думаю, ты имеешь в виду прекращение ретрансляции эмпатической информации, которую ты получаешь от растительного организма: прекращение отражения страха и его поглощение. Это тоже сразу убьет тебя или снова приведет к полному психологическому истощению, аутизму.
— Почему? — спросил Осден. — То, что посылается
— Не тот масштаб. Что может единственный человеческий мозг против чего-то столь обширного?
— Единственный человеческий мозг может постигнуть систему в масштабе звезд и галактик, — сказала Томико, — и толковать ее как Любовь.
Маннон по очереди глядел на всех; Харфекс молчал.
— Это бы легче сделать в лесу, — сказал Осден. — Кто из вас доставит меня туда?
— Когда?
— Сейчас. Прежде, чем вы все сломаетесь или взбеситесь.
— Я, — сказала Томико.
— Никто из нас не полетит, — сказал Харфекс.
— Я не могу, — сказал Маннон. — Я… Я слишком напуган. Я разобью машину.
— Возьми с собой Эсквану. Если я смогу справиться с заданием, он послужит в качестве медиума.
— Вы принимаете план сенсора, координатор? — спросил Харфекс официально.
— Да.
— Я не одобряю. И тем не менее я полечу с вами.
— Я думаю, мы вынуждены, Харфекс, — сказала Томико, глядя на лицо Осдена. Ужасная белая маска исчезла, оно было полно страстного желания, как лицо любовника.
Олеро и Дженни Чонг играли в карты, чтобы не думать о своих часто посещаемых из-за возрастающей сонливости кроватях, своем возрастающем страхе, привилегированные, как испуганные дети.
— Эта штука, она в лесу, из-за нее вы… станете…
— Бояться темноты? — Осден презрительно усмехнулся. — Но поглядите на Эсквану, Порлока и даже Аснанифойла. — Это может не причинить вам вреда. Это импульс, проходящий через синапсы, ветер, проходящий сквозь ветви. Это только сон.
Они забрались в геликоптер, Эсквана все еще спал, тихо свернувшись калачиком в заднем отсеке, Томико за штурвалом и Харфекс молчали, вглядываясь в темнеющую впереди среди светло-серого пространства освещенной светом звезд равнины линию леса.
Они достигли черной линии, пересекли ее; теперь под ними была темнота.
Она нашла посадочную площадку, заставляя себя лететь низко, сдерживая неистовое желание взмыть вверх и улететь прочь. Огромная энергия мира-растения была значительно сильнее здесь, в лесу, и его паника билась огромными черными волнами. Впереди было бледное пятно неправильной формы, оголенная верхушка холма чуть повыше самых высоких черных древоформ вокруг него; не деревья; имеющие корни, части целого. Она посадила геликоптер на поляну; плохая посадка. Ее руки на штурвале были скользкими, как будто она потерла их холодным мылом.
Теперь вокруг них стоял лес, черный в темноте.
Томико нагнулась и закрыла глаза. Эсквана застонал во сне. Дыхание Харфекса стало коротким и громким, он сидел напрягшись, он не пошевелился даже тогда, когда Осден перешагнул через него и припал к открытой двери.
Осден стоял; его спина и забинтованная голова были хорошо видны в темном свечении приборной панели; он не решался ступить за дверной проем.
Томико тряслась. Она не могла поднять головы. «Нет, нет, нет. — повторяла она шепотом, — нет, нет, нет». Осден пошевелился неожиданно и бесшумно нырнул в дверной проем вниз, в темноту. Он ушел.
«Я иду!» — сказал сильный голос.
Томико вскрикнула. Харфекс закашлялся; он, казалось, пытался встать, но ему это не удалось. Томико ушла в себя, вся сконцентрировавшись на слепом глазе в свем желудке, в центре своего существа; а снаружи не было ничего, кроме страха.