присутствующая здесь гражданка Воробьева.
Ни один из чеков к гражданке Воробьевой никакого отношения не имел, и Кульков растерянно оглянулся по сторонам, но встретив твердый, угрюмый взгляд заместителя, машинально вымолвил:
– Третий слева.
– Слышали, Воробьева? – вскочил из-за стола Печенкин. – Понятые тоже слышали? Может быть, хватит запираться?
Женщина молчала, закрыв глаза и уронив руки на колени. Прозрачная слеза дрожала на ее коротеньких рыжеватых ресницах.
– Так это… не прикасалась она к тем чекам, – сказал Кульков, когда они с заместителем вышли в коридор.
– Это мы и без тебя знаем. Тут психология важна. Она поймет, что запираться бесполезно, и во всем сознается. Виновата она, это точно, как дважды два. Ничего ты в криминалистике не смыслишь.
– И что ей будет?
– Да ничего. Баба, да еще с детьми – что с нее взять. Даже если до суда дело дойдет, больше шести месяцев исправительных работ не получит.
Дальнейшие события разворачивались уже без всякого участия Кулькова.
Воробьева согласилась со всеми предъявленными ей обвинениями, под диктовку Печенкина написала чистосердечное признание, не смогла только указать место, где спрятаны похищенные деньги. Но обещала в ближайшее время вспомнить. После этого ей возвратили личные вещи и под расписку отпустили домой. Пару дней по городу еще шли пересуды (никто, правда, не злорадствовал; одни жалели Воробьеву, другие ее детей), но вскоре новое происшествие – трагическая смерть директора бани, подавившегося куском лососины на крестинах племянницы, целиком завладело вниманием городской общественности.
Дело Воробьевой пылилось в сейфе Олиференко, постепенно обрастая справками, характеристиками и ходатайствами, несколько раз продлялось и было бы, в конце концов, благополучно похоронено под каким- нибудь благовидным предлогом, но как раз к этому времени подоспел новый указ об усилении борьбы с хищениями социалистической собственности. Все находившиеся в производстве дела, касавшиеся растрат, присвоении и недостач, были срочно затребованы в следственный отдел областного Управления. Там преступление Воробьевой показалось кому-то наиболее типичным, а может просто ее папка случайно очутилась сверху, но решение высшей инстанции было категоричным. Во-первых: спешно закончить дело и передать его в суд. Во-вторых: судить Воробьеву выездной сессией областного суда. В-третьих: показательный процесс провести непосредственно в коллективе райпотребсоюза. В-четвертых: дать ей столько, чтоб другим впредь не повадно было.
Кульков, чья совесть всю последнюю неделю ныла, как недолеченный зуб, пробрался в актовый зал райпотребсоюза одним из последних и устроился в заднем ряду (хотя и здесь, среди исключительно женского, контингента работников торговли, он выглядел белой вороной).
На просторной сцене под лозунгом «Больше хороших товаров советскому народу» за крытым вишневым плюшем столом восседал судья – не свой, привычный, незлобивый и рассудительный Павел Петрович, а демонического вида красавец-мужчина, на всем облике которого лежала печать лоска, процветания и причастности к власть предержащим. Слева и справа от него, как бессловесные куклы, примостились народные заседатели – секретарь-машинистка из домоуправления и глуховатый ветеран- железнодорожник.
Подсудимая, казалось, не совсем понимала смысл происходящего. Она беспокойно ерзала на стуле, жалко улыбаясь, кивала каждому входящему в зал и время от времени делала козу годовалому сыну, сидевшему в первом ряду на коленях у бабушки. Муж Воробьевой, передовик производства и общественник, узнав о преступлении жены, подал на развод и на процессе не присутствовал.
На вопросы судьи и прокурора Воробьева отвечала сбивчиво, путалась в самых элементарных вещах, при этом всегда забывала вставать, а встав, забывала сесть. Судье все время приходилось листать папку и напоминать ей: «В предварительном следствии вы показали то-то и то-то, о чем свидетельствует лист дела такой-то. Вы подтверждаете свои показания?» Воробьева еще больше вытягивала свою тонкую шею, торопливо кивала и под сдержанные смешки публики подтверждала: «Раз написано, значит так оно и было. Вам виднее».
Немало пришлось повозиться и со свидетелями. Показания некоторых из них грозили завести процесс совсем в другую сторону. Однако председательствующий твердо и умело направлял судебное разбирательство в нужное русло. Можно было позавидовать его самообладанию: любой сбой, любую заминку, любое самое кричащее противоречие он воспринимал с легкой снисходительной улыбкой. Примерно так заслуженные, многоопытные режиссеры воспринимают фальшивую и неубедительную игру актеров- дилетантов.
Адвокат, тщательно, но неумело накрашенная дама, несколько раз для порядка придралась к каким-то мелким несоответствиям в обвинительном заключении, однако была быстренько поставлена на место прокурором и весь остаток процесса просидела молча, всем своим видом демонстрируя, что отбывает пустой номер.
Главным свидетелем обвинения являлся директор магазина – пухлая, задастая и грудастая личность с писклявым голосом. Единственными неоспоримыми признаками мужского пола у него были добротный импортный костюм да галстук-селедка. Речь директора сводилась к тому, что подсудимая – махровая злодейка и дерзкая аферистка, запятнавшая своим поступком весь кристально-чистый коллектив вверенного ему магазина, но тем не менее этот коллектив согласен взять ее на поруки и перевоспитание. Судья в энергичных фразах пожурил свидетеля за отсутствие бдительности и обещал накатать на него куда следует частное определение.
Об отношении Кулькова к этому делу не было сказано ни слова и он постепенно начал успокаиваться. Судьба Воробьевой тоже вроде бы не вызывала особого беспокойства. Зал дружно болел за нее, судья был настроен, кажется, миролюбиво, заседательница даже прослезилась, глядя на спокойно сосущего пряник младенца, отставной железнодорожник клевал носом. Прокурор, правда, просил много, но на то он и прокурор, чтобы просить. А окончательное решение выносит суд – наш советский суд, как всем известно, самый гуманный в мире.
Кульков уже собрался со спокойным сердцем удалиться (суд как раз находился на совещании), но тут в зал вошли и скромно уселись в сторонке два знакомых сержанта – помощник дежурного и водитель автозака, и в его душу сразу вернулись самые мрачные предчувствия.
Наконец судья и народные заседатели вышли на сцену и все, кто не сумел или не захотел в перерыве удрать, стоя выслушали приговор. Принимая во внимание значимость преступления и его социальную опасность, учитывая личность подсудимой, ее чистосердечное признание, наличие на иждивении двух несовершеннолетних детей и т. д. и т. п. суд назначил ей наказание в виде лишения свободы сроком на четыре года с отбыванием в колонии общего режима и с лишением права в дальнейшем занимать материально-ответственные должности.
Все ахнули. Даже прокурор просил меньше.
Дождавшись относительной, тишины председательствующий распорядился взять осужденную под стражу в зале суда.
– Сколько, сколько? – переспрашивала Воробьева сидевших в первом ряду. – Четыре года? За что?! За что?! – голос ее перешел в вопль. – Мне же сказали, что отпустят! Лев Карпович! – она рванулась к директору, но подоспевшие милиционеры удержали ее. – Лев Карпович! Да что же это? Я ведь все деньги вам отдавала! По вашему приказу все делалось! Заступитесь! Вы же обещали!
Люди, толпившиеся у дверей остановились, некоторые из тех, кто уже покинул зал, стали возвращаться, один только директор, как ни в чем не бывало проталкивался к выходу, блаженно улыбаясь и утирая платочком пот.
– Что же это делается, люди добрые?! – причитала Воробьева. – Он деньги брал, а мне отвечать! – тут ее взгляд встретился со взглядом Кулькова, затертого толпой в углу. – Владимир Петрович! Соседушка! Ты же знаешь, что я не виновата! Детей моих пожалей! Помоги! Из-за тебя все! Если бы не ты, я те бумаги в жизни не подписала бы! Куда же ты, бессовестный! Тьфу на тебя!
На улицу Кульков вылетел с такой поспешностью, как если бы за ним гнались полинезийские охотники за черепами.