В жизни не приходилось мне иметь дела с дублением кожи. Совершенно незнакомая отрасль. А тут вдруг перед глазами опус какого-то начинающего писаки о кожевенной фабрике. До сих пор не пойму, что заставило меня обратить на него внимание. Вдруг вроде бы что-то проклюнулось. Читаю и уже хватаю карандаш, ага: «В наше время кожу дубят научно».
Стоп! Хватит!
Посмотрел, кто же подписался под этой стряпней. Разумеется, псевдоним. Позвонил в редакцию, спросил, кто у вас этот К. Леэ. Начинающий. Хорошо, а кто он — имя его. Выяснилось, что Калле. Калле Пагги.
— Разве он и журналистикой занимался? — спросил бюргермейстер у Сийлиндера, одновременно обращаясь взглядом к Ирме.
— Да, как видите. По крайней мере, начал пробиваться. И пробился бы дальше, если бы я не помешал. Предупредил редактора, который вначале ничего не хотел понимать, и сказал, чтобы он был поосторожнее с такими мерзавцами. Чтобы читал как следует рукописи и держал глаза открытыми. Пусть не спит: враги не только на фронте. Кто тут решил, что я излишне важничаю? Ты, Вальтер. Ну, а теперь что скажешь? Бери слова обратно. Не боишься? Или нет причины, а? Потом, говорят, он где-то окрестил меня, Сийлиндера, ученым дубильщиком. Чертов неуч! Спросил бы я у него.
— Ну-ну, его же здесь нет, — примирительно заметил бюргермейстер.
— Очень жаль, очень жаль, — сказал Сийлиндер. — Увидели бы тогда, как бы я его прижал. Ученый дубильщик! Пусть никто не надеется, что от нас что-нибудь укроется. Все выплывает наружу. И об этом Пагги, косоротом, у нас имелись сведения еще до того, как он занялся в газете зубоскальством.
На одной семейной попойке он представился дворянином. Только послушайте. Дескать, он вовсе не Пагги, а Багго, фон Багго или Баггофут. Прадеды его владели землями, мызами и фабриками. Целую речь произнес на эту тему. С истинно баронским выговором. Сожалел о былых временах и высказывал надежду, что теперь они снова вернутся назад — и барщина, и скамьи для порок, и право первой ночи, и все такое. Вы, госпожа Ирма, были тогда там — скажите, разве я соврал?
— Нет, вы не соврали, — ответила она.
— И все смеялись. Или я вру?
— Да, все смеялись, только один, насколько я помню, оставался очень серьезным.
— Вот этот один и был нашим человеком, — заметил Сийлиндер. — Вы тоже не смеялись и этим понравились ему.
— Не хватало еще, чтобы я смеялась, — я ругала Калле. С ним всегда была беда: стоило ему выпить каплю — и уже пошел нести вздор.
— Вздор? По-вашему, это был только вздор? Невинная чепуха?
— Не знаю, он не думал всерьез, — ответила Ирма.
— Тем хуже для него, — отозвался Сийлиндер.
— Ясное дело, — вставил бюргермейстер. — Если бы он это серьезно, тогда он был бы настоящий дворянин.
— Наш человек, — неожиданно для самого себя произнес фельдшер Кивиселья, за это время он стал еще трезвее.
Все промолчали, словно ничего и не слышали.
— Хорошо, скажем, что это был вздор, — продолжал Сийлиндер. — А как тогда назвать все то, что мы услышали от него, когда он был уже в наших руках, за решеткой,
Госпожа Ирма, вы что-нибудь знаете об этом? Например, откуда он взял ту старую газету?
— Вы говорите, прошлой осенью?
— Именно.
— Тогда я уже не жила с ним.
— Очень хорошо, что вы вовремя оставили этого проходимца.
— А как вы узнали, что это он сделал? — спросила одна из Ирминых подруг.
— А почему вы не удивляетесь тому, как это мы раньше не вывели его на чистую воду? И почему мы до сих пор были такими болванами? Позволили какому-то негодяю спокойно шутить то здесь, то там, вместо того чтобы сопоставить эти действия.
— И он признался? — спросила та же дама.
— Он и не пытался скрывать. Чему вы улыбаетесь? Вы не верите? Ей-богу, чистая правда. Может, вы думаете, что мы только физически обрабатываем людей? Стоило мне лишь напомнить об этих насосах, как он тут же рассмеялся. Да, одним поздним вечером он, дескать, зашел в редакцию и там запасся клеем. Действовал в одиночку? Да, но был выпивши. Я предложил ему сигарету. На этот раз он взял и начал жадно затягиваться. Лицо его снова скорчилось в отвратительную гримасу. Хотя у меня было сильное желание двинуть ему, я все же с полным самообладанием взял зеркало и сунул ему под нос.
Я не торопился, у меня было время.
Он посмотрел, лицо его стало серым, поднял на меня глаза и так глуповато спросил: «Ну?» Я ответил ему: «Если бы мертвые могли смеяться, то, по-моему, они смеялись бы точь-в-точь как вы».
Косоротый со злости бросил сигарету.
«Может быть, они и смеются», — произнес он.
«Над чем?» — быстро спросил я.
«Мало ли над чем…»
«А все же?»
«Ну, хотя бы над геройством, которое они совершили при жизни».
Я откинулся назад и пристально посмотрел на него.
«Да, да, над своим геройством», — повторил он с вызовом.
«Над чем еще?»
«Над рыцарскими крестами, которые им навешали на грудь».
«Сегодня я не охотник до серьезных разговоров, — сказал я тогда. — Лучше поговорим о смехе: чудесная это вещь — и для живых тоже. Жаль только, что так мало людей, которые умеют смеяться».
Он подозрительно оглядел меня, но все же кивнул, правда, почти незаметно.
«Чтобы смеяться, порой тоже нужна смелость», — сказал он.
«Я тоже так думаю».
Он снова едва приметно кивнул.
«Только одному смеяться трудно, по-настоящему-то, — произнес как можно мягче я. — Лично я мечтаю о друге, с которым можно было бы посмеяться во время чумы».
Увидел, как он вдруг насторожился.
«Возможно, вам больше везло на друзей? — допытывался я. — Время есть, вспомните».
Некоторое время он молча смотрел на меня, потом сказал:
«Чего тут думать: вы же сами только что доказывали или, по крайней мере, пытались доказать, что все мои друзья смеются по-моему».
«Таннь тоже? — спросил я. — Лейтенант Таннь?»
«Да, и он тоже. Не старайтесь, вы не удивите меня своими сведениями».
Лейтенант Таннь был его другом по военному училищу. Одним из немногих или, может быть, единственным с той поры. И такой же чокнутый. Его историю вы, наверно, знаете: напился до чертиков, начал бушевать в казино, пока не разрядил свой пистолет в портрет Гитлера. При аресте у этого «героя» нашли, между прочим, письмо Пагги. Получено оно было накануне, и в нем выражалось сожаление, что друг оказался таким большим идиотом и вступил добровольно в немецкую армию. А он-то, Пагги, в свое время считал его человеком, для которого не существует ни бога, ни черта, что он из тех, кто умеет приятно