попытки. Я был немного озадачен. Аплодисменты, которые раздались в их адрес, неприятно резанули мой слух.
Перед второй попыткой я на несколько секунд закрыл глаза.
«Победа! — стал внушать я себе. — Только победа! И стопор. Хороший стопор».
Сорвавшись, я понесся навстречу планке. Высота стала расти в, словно антимагнитом, отталкивать меня. Я почувствовал это с первых же шагов. Продолжая разбегаться, я попытался побороть это неприятное чувство и не смог.
Неожиданно остановившись, я на несколько секунд тупо уставился на рейку. Затем вдруг резко снял ее и плашмя бросил на маты. Раздался слабый свист.
Ни на кого не глядя, я вернулся к скамейке. Сел. Я отчетливо понял, что никто из присутствующих в манеже всерьез меня, оказывается, и не воспринимал. Это ощущалось по свисту зрителей. Он был снисходительный, добродушный. Ссутулившись на скамейке, я смотрел под ноги и, опасаясь встретить взгляд Картанова или Габидзе, чувствовал себя бессильным, униженным, затаившим на всех свою обиду. Как в детстве…
Вновь побитый, окруженный холуями, я стоял возле стены, отмалчивался. Рябой говорил:
— Ты зря такой гордый. Тебя ж не кирпичи заставляют таскать — мой портфель. Что тут тяжелого? Будешь носить до дома, а утром в школу. И все.
Я упорно смотрел себе под ноги. Рябой сделал знак одному из своих холуев, тот хладнокровно стукнул меня в подбородок. От удара я нелепо осел на землю, зажал ладонью рассеченную губу, с трудом заставил себя не заплакать. Затем нащупал на земле булыжник, с налитыми злостью глазами поднялся, крепко сжимая камень в руке. Все опасливо отбежали. Рябой не сдвинулся с места и сказал ухмыльнувшись:
— Думаешь, большой сладил с маленьким. Так? А я тебя пальцем не тронул. Пожалуешься, а Рябой не бил. Он только видел, как били, а защитить не мог. Боялся. Понял?
Холуи медленно подходили, окружая меня. Я стиснул в кулаке булыжник, выкрикнул:
— Ты фашист! Трус! Ты знаешь, что я не стану жаловаться! Фашист!
Рябой спокойно пошел на меня.
— Вот видишь, — заговорил он, не спуская глаз с камня, — я иду к тебе. Потому что камень ты все равно не бросишь. Подумаешь, что будет, и…
Я размахнулся, трое сразу повисли на моей руке, меня скрутили. Несколько секунд Рябой раздумчиво молчал. Он не мог понять одного: почему я, такой хилый, беззащитный, упорно молчу? Если бы я хоть раз захныкал перед ним, кому-то пожаловался, он бы наверняка оставил меня в покое, удовлетворившись моей униженностью. Я смутно догадывался об этом, но сделать так и тем прекратить свои унижения я не мог. Рябой вдруг указал на себя пальцем, хитро сказал:
— А я и правда трус. На «треугольник» влезаю, а встать на нем не могу. А ты храбрый. Сможешь простоять минуту, я сам стану таскать твой портфель. Согласен?
«Треугольник» был тридцатиметровой стеной, оставшейся от разбомбленного дома.
— Разобьешься ведь, длинноногий, — вдруг пожалел меня одни из холуев. — Ну поносишь немного портфель, Подумаешь!
Я молчал, не зная, что ответить, — я почти сломался…
То же самое я ощутил перед третьей попыткой. Исчезло самое главное — желание выигрывать. На меня навалилась вялость, не хотелось двигаться, оставить со скамейки. И все-таки я опять подошел к планке. Перед прыжком я спросил себя: «Зачем?»
И, уже разбегаясь, ответил: «Надо… Что же тогда нее скажут?»
И это — «что все скажут?» — я сразу почувствовал как крест. Самый нелепый, ненужный и несправедливый. Я сбросил его, когда опять грубо сбил плавку коленом. И это было как чудо. Я вдруг одним махом похоронил в себе страх перед этим вопросом — «что все скажут?».
«Что скажу я?» — вот что двинет меня дальше. Только это.
Опять свистели, смеялись, кто-то даже ехидно пожал руку — ничто меня уже не задевало. Напротив, я ощутил необычайную легкость духа. Я сделал открытие: оказывается, мучающие нас чувства — страх, уязвленность, недовольство, обиды — в значительной степени зависят не от внешнего мира, а от нас самих. Хозяин им человек. А значит, и я.
Результат на соревнованиях был плачевный, я не занял никакого места, но никто не догадывался, что именно на них я почувствовал в себе какую-то новую силу. Я вспомнил чьи-то слова: лишь тот из нас достоин называться человеком, кто, много претерпев, перестрадав и, наконец, много приобретя, вдруг все разом теряет и тут же начинает возводить заново. Я понял, что тоже способен на такое.
Есть еще одно изречение: «Двигатель жизни — неизвестность. И в этом спасение человека».
Может быть, так оно и есть, но если бы в тот день передо мной вдруг приоткрыли завесу над всеми дальнейшими перипетиями моей жизни, я бы их не испугался…
Вечером в мой номер гостиницы неожиданно явился Скачков, старший тренер сборной страны по прыжкам в высоту. До этого я был знаком с известным тренером лишь шапочно, а тут он вдруг позвал меня в бар выпить кофе. Я очень удивился, но тотчас принял приглашение.
Он заказал кофе, несколько пирожных и начал разговор с того, что по-отечески посоветовал мне не расстраиваться из-за неудачного выступления на состязаниях. Затем подробно расспросил, где я живу, чем занимаюсь, у кого, что собираюсь делать дальше в тому подобное. Не понимая, куда он клонит, я ему все обстоятельно разъяснил, а насчет того, «что собираюсь делать дальше», ответил:
— Работать. И теперь в два раза больше.
Скачков одобрительно покивал, о чем-то подумал и сказал:
— Все это похвально, конечно. Но десятиборье все-таки не для тебя. Ничего, что я на «ты»?
— Да, — машинально ответил я. — Но почему не для меня?
— У тебя все данные прыгуна. Поверь, в этом уж я как-нибудь разбираюсь.
Я неуверенно пожал плечами, проговорил:
— Вообще-то, я тоже хотел бы только прыгать…
— И прекрасно! — подхватил Скачков. — Хочешь учиться в Москве, в инфизкульте?
— Я?
— Ты. Но с условием, что тренироваться будешь под моим наблюдением. Идет?
Подобного поворота событий я никак не ожидал, у меня невольно вырвалось:
— Но вы же видели меня на соревнованиях!
Скачков ответил:
— Результат не показатель. Главное — перспектива. В тебе я ее вижу. Извини, — он улыбнулся, — но ты просто технически не обтесан.
Скачков походил на мягкого, пушистого котенка, которого гладишь с опаской, потому что его глаза в какой-то момент вдруг становились маленькими и жесткими, как камушки. Но, в общем, он производил хорошее впечатление — умный, тактичный, а главное, Скачков был прекрасным специалистом своего дела.
Договорились мы с ним так.
Я пока возвращаюсь к Абесаломову. Через полтора месяца Скачков официально вызывает меня на всесоюзные сборы, а летом устраивает в Московский институт физкультуры.
На меня впервые свалилась столь крупная удача. Я привык добиваться всего по крупицам — трудом и терпением, — а тут такой подарок, словно снежный ком на голову.
Вернувшись к Абесаломову, я стал ждать вызова Скачкова, но внутренне готовил себя к тому, что вся эта рухнет так же неожиданно, как и возникла. Я отучил себя верить в случайности, так как они — а этого я опасался более всего — разнеживали, ослабляли волю. Я уже знал — мне это открыл Абесаломов, — что волю нужно тренировать еще больше, чем тело, и держать ее «на воде и черном хлебе».
Увеличивая нагрузки, я стал тянуться за гигантом Кузьменко. После тренировки, как и он, оставался на стадионе и продолжал заниматься — метал молот, толкал ядро, прыгал с шестом — в общем, делал все, что мог. День ото дня моя мышцы адаптировались к усталости, спустя месяц я уже мог выдерживать на тренировке нагрузку, в два раза большую, чем раньше.
Добродушный богатырь Кузьменко очень не любил бездельников и, увидев, как я усердствую, проникся ко мне симпатией. Мы подружились. В 28 лет рекордсмен Европы, сильнейший десятиборец