способно перенести на одно живое существо на свете. Особенно, если у человека есть хоть малейшая надежда на благополучный исход…
Моя надежда с каждым днем убывала — свищи не закрывались, кость по-прежнему не срасталась. От костылей на ладонях и под мышками образовались мозоли. Мне уже стало казаться, что я просто родился в больнице…
Жена опять захандрила. Она не скандалила, но все чаще и чаще уговаривала меня согласиться на укорочение. Пытаясь не раздражаться, Людмила время от времени начинала:
— Ну сколько так можно, Мить? Неужели ты сам… сам не устал от больницы?
Я отмалчивался. Людмила после паузы кротко говорила:
— Ну, будешь чуть прихрамывать, ходить с палочкой. Что из этого? Ничего страшного.
Я усмехался:
— Тем более только что вышел указ о повышении инвалидных пенсий.
— Не глупи. Начнем просто жить, просто работать, — продолжала Людмила. — Как все люди… А? Я смотрел в окно. Она не отступала:
— Сын! Ты совсем забыл, что он существует. Он уже давно живет не с тобой, а с твоими фотографиями. А ему нужен отец. Как у всех… Ну что ты молчишь?..
— Потому что ты будешь смеяться.
Жена замерла:
— Почему?
Я напряженно выговорил:
— Может, это бред, но я еще надеюсь прыгать. Надеюсь…
Она изумленно воскликнула:
— Но как, Митя?
— Не знаю…
Я отвел от нее глаза…
И действительно не знал. Спорт просто выработал привычку упорствовать. Чем безнадежнее становилось мое положение, чем больше людей переставали верить в меня, тем сильнее во мне нарастало душевное сопротивление.
Меня здорово поддержала одна телеграмма. С большим запозданием она пришла от старого знакомого, бывшего соперника Ника Джемса.
«Вся Америка пишет, что ты навсегда покинул прыжковый сектор. Я не верю. Ты доказал, что способен выходить из самых тяжких ситуаций. Тебе достаточно вспомнить, сколько раз ты меня обыгрывал! Прости, но я ежедневно молюсь богу, чтобы он помог тебе преодолеть себя. Все мы чего-то стоим до тех пор, пока не перестаем подниматься перед самим собой еще на одну ступеньку. Все. До встречи в секторе. Я буду ждать. Год, два, три, четыре. Я у тебя в долгу. Следующие соревнования хочу выиграть я. Уверен, что так оно и будет. Ник Джемс».
Эту телеграмму я никому не показывал. Даже жене. Я превратил ее в тайный талисман для себя.
После ряда «чисток» меня вдруг опять забыли. На месяц. Продолжали только делать какие-то уколы, и все.
Я вновь стал просить:
— Разве нельзя сделать что-нибудь радикальное! Неужели невозможно? У вас столько всяких методов!
Профессора отвечали:
— От добра добра не ищут!
— Какое же добро?! Где оно?! — Я показывал на свои свищи. — Это?
Меня успокаивали:
— Главное, чтобы не было хуже. Не дергайтесь понапрасну, успокойтесь и ждите.
Я восклицал:
— Сколько же ждать! Прошло почти полтора года!
Ответ был очень «мудрым»:
— Столько, сколько будет нужно…
Надо было что-то предпринимать. Я вспомнил об одной знакомой, восторженной почитательнице моего таланта — как будто у нее был весьма влиятельный отец. В свое время, еще до женитьбы, я серьезно был увлечен ею.
Я ей позвонил она страшно обрадовалась, спросила, как мои дела. Я вкратце обрисовал ей свое незавидное положение и попросил помочь мне. Она пообещала.
Через неделю Зайцеву позвонили:
— Что у вас там с Буслаевым? Лежит второй год, и никаких результатов. Вы уж сделайте что- нибудь.
Вокруг меня сразу поднялся переполох. Опять собрался представительнейший консилиум, вновь пошли осмотры, рентгеновские снимки. Наконец в который уже раз меня повезли в операционную и зачем-то под наркозом удалили еще один секвестр. Произошла обычная помпа. Сигнал получили, на него немедленно отреагировали, и все это видели.
Через два дня из ноги опять засочился гной.
Я окончательно понял: «Все… В этом институте мне не помогут».
Наши взаимоотношения с Людмилой неуклонно двигались к разрыву. Повод к нему дал я.
Когда жена вошла в палату, я обнимал за талию смазливую медсестру.
Людмила взорвалась:
— Вон! Вон отсюда сейчас же!
Перепуганная медсестра мигом вылетела в коридор.
— Негодяй! Мерзавец! — Жена обрушила на меня все, что у нее давно рвалось наружу. — Я кручусь, мотаюсь, а он? И это вся твоя благодарность? Подлец! Всю жизнь ты думал только о себе! Эгоист, скотина!
— Все! Можешь гнить здесь хоть всю жизнь, с меня хватит! Калека!
Хлопнув дверью, Людмила выскочила из палаты.
На другой день я сбежал на своих костылях из больницы и подал заявление на развод.
Узнав об этом, Людмила явилась ко мне, разъяренно объявила:
— Раз так, то теперь тебе будет еще хуже! Я все отсужу и оставлю тебя нищим!
И опять исчезла.
И вправду — стало хуже. Не от болезни, не от ее угроз — прежде всего от одиночества. Я остро ощутил, что вот теперь я уже по настоящему один.
Через месяц я не выдержал и пошел мириться с Людмилой. Стоял канун двадцатилетия со дня Победы, на улицах ощущался праздник. Люди были оживлены, как и сама столица, нарядны. На фоне предстоящего празднества я со своими костылями выглядел как-то нелепо…
Войдя в квартиру, я остолбенел. В двух больших комнатах супруга врезала новые замки и перетащила туда почти всю мебель. В моей, двенадцатиметровой, стояли лишь тахта, письменный стол, стул, надо всем висела запыленная голая лампочка на проводе. Странно, эта лампочка меня сразила. Я вдруг увидел в ней как бы самого себя. Такого же одинокого и изуродованного.
Вернувшись в больницу, я лег на койку и долго лежал неподвижно. Во мне зарождалось отчаяние. Когда стало невмоготу, я поднял закованную в гипс и железо ногу в изо всей мочи трахнул ею по спинке кровати. От дикой боли меня прошибла холодная испарина. Сжав зубы, я с яростью колотил ногой, стремясь разбить этот ненавистный гипс в мелкое крошево. На грохот прибежала сестра-сиделка, увидев, что я делаю, вскрикнула и исчезла. В палату ворвались четыре санитара, они навалились на меня. Я бешено сопротивлялся, пытался ударить ногой хоть еще раз. Наконец меня скрутили, привязали к сетке. Быстро вошел Зайцев. Глянув на треснувший гипс и искореженную конструкцию, он холодно проговорил;
— Завтра же вас выписываем.
И ушел.
Да, это была настоящая истерика. Я, как говорится, дошел до кондиции. И вдруг пришла трезвость. Привязанный, тяжело переводя дыхание, я очень спокойно подумал: