или в Италии. Все были недовольны, и нужна была вся твердость императора и то мнение, которое сложилось о ней, чтобы дело продолжалось.
Несмотря на всю суровость и даже жестокость императора по отношению к князю Невшательскому, как только князю представлялся какой-нибудь случай, он говорил ему о Франции, об ослаблении нашей кавалерии, состоянии артиллерии, о последствиях, к которым могли бы привести малейшие неудачи, и о том недовольстве, которое существовало в Германии. Его рассуждения редко выслушивались благосклонно, но это не препятствовало ему вновь возвращаться к той же теме. Император просто говорил, что это Коленкур вбил ему такие мысли голову и сделал его русским. Мне также частенько приходилось страдать от его дурного настроения, в особенности когда я пользовался случаем, чтобы отвечать императору в его собственном тоне. Дело дошло до того, что император был разозлен даже на лиц, состоявших в штабе под начальством князя. Бальи де Монтион, который был душой штаба, граф Дюма — энергичный и преданный начальник интендантства, и Жуанвилль118 постоянно служили объектом придирок его величества. Он стал чувствовать антипатию к ним. Мы никогда еще видали его в таком раздражении, которое делало эту кампанию еще более тягостной для нас. Князь Невшательский, как и мы все, не был, однако, обескуражен. По всякому поводу мы пытались разъяснить его величеству действительное положение и умерить ту стремительность, которая направляла нас на путь полнейшей авантюры. Графы Лобо и Дюронель, также многие другие генерал-адъютанты императора не менее откровенно говорили ему о состоянии, в котором находится армия, когда для этого представлялся удобный случай; они даже сами создавали эти удобные случаи. Еще никогда истина не звучала столькими голосами перед каким-либо государем, но увы, все было безрезультатно. Надо, однако, сказать, что если император отнюдь не поощрял такие речи, потому что они шли вразрез с его желаниями, то во всяком случае не отвергал их резко. В глубине души он не слишком сердился на тех, кто имел мужество высказать правду, быть может, потому, что он совершенно не считался с их словами. Иногда император, когда ничто не вызвало его гнева, оказывал мне честь очень спокойно беседовать со мной, позволял мне всякие замечания и даже соглашался, что уже зашел довольно далеко и для него было бы выгоднее дожидаться мира, сохраняя нынешние позиции, чем отправляться на поиски его в глубь России. Но такие настроения длились недолго.
На лиц, имевших доступ к императору, тяжелое впечатление производила раздражительность, вызванная неприятностями этой кампании, а также опьянение, поддерживаемое в нем иллюзиями, которые поощрялись лишь весьма немногими людьми, все еще продолжавшими разделять их. Каждый удваивал свою энергию, чтобы бороться с трудностями положения, становившегося день ото дня все более тяжелым. Назвать в числе тех, кто не пропускал ни одного случая, чтобы открыть глаза императору, князя Невшательского, герцога Фриульского, графов Дарю, Лобо, Дюронеля, Тюренна, де Нарбонна, герцога Пьяченцского119 — значит лишь воздать справедливость возвышенному и благородному характеру этих людей. Хулители этой великой эпохи могут говорить, что хотят, но никогда еще ни один государь не был окружен более способными людьми, которые выше всего ставили общее благо и ни в малейшей мере не были льстецами, как бы ни было велико их восхищение великим человеком и их привязанность к нему. Необычайная обстановка, в которой мы находились, будила не столько честолюбие, сколько усердие и преданность. В различной форме в соответствии с характером и привычками каждого, но в какую бы дверь ни постучал император, он мог не сомневаться, что найдет там, если пожелает, истину, хотя бы и неприятную, но отнюдь не лесть. Слава уже не опьяняла никого, быть может, потому, что ею пресытились, а может быть, потому, что разум побуждал не доверять ее престижу. Прежде всего люди оставались добрыми французами и сохраняли сдержанность.
К чести императора надо сказать, что его принципы, его беспристрастие и прочность его доверия, предотвращавшая интриги, не в малой степени способствовали возникновению и сохранению этих благородных чувств. Все знали, что государь не любит перемен, и это давало каждому уверенность в своем положении, а такая уверенность укрепляла правдивость. Твердость императора направляла в одну сторону все взгляды и все честолюбивые стремления. Отечество и император сливались в свете единой славы, которая сделалась их общей славой. Он покорил все умы и увлек всех, заставляя волю каждого помогать без колебаний осуществлению его воли. Кто не был очарован влиянием этого высшего гения, выдающимися качествами государя, его добродушием, которое в интимном кругу было добродушием частного лица? Кто не восхищался в нем великим полководцем, законодателем, восстановителем общественного порядка, наконец, человеком, которому родина была обязана своим внутреним процветанием и окончанием гражданской войны? Наша промышленность выросла во стократ, финансы процветали, — разве все это не напоминало нам каждый миг, чем мы обязаны императору и чего мы еще можем ждать от него? Если в ту пору, когда такой успех и слава могли внушить добросовестные иллюзии огромнейшему большинству, иные предвидели также и те потери, которых надо было бояться, то их прозорливость объяснялась лишь их особым положением. Император изменил национальный характер.
Французы сделались серьезными; они приобрели солидную осанку, всех волновали великие вопросы современности; мелкие интересы примолкли, все чувства были, можно сказать, проникнуты патриотизмом; всякий покраснел бы, если бы проявил другие чувства. Люди, окружавшие императора, считали, для себя вопросом чести абсолютно не льстить ему. Некоторые даже выставляли напоказ свое стремление говорить ему правду, рискуя вызвать его неудовольствие. Таков был характер эпохи. Это не могло укрыться от тех, кто наблюдал ее. Оппозиция, которую замечал император, не ослабляли ничьей преданности и усердия. Он обращал на нее мало внимания и приписывал ее обычно узости взглядов, считая, что лишь немногие умы в состоянии охватить всю совокупность его великих планов. Не подлежит сомнению, что эта оппозиция, если судить хотя бы по мне, проистекала лишь из стремления оберегать интересы славы самого императора. Кто мог тогда предвидеть то, что случилось потом? Какое личное чувство, какой личный интерес могли бы игратъ руководящую роль среди этого хора всеобщей преданности? Можно утверждать, что люди руководствовались лишь интересами Франции и интересами сохранения чудодейственной славы императора. Тогда лишь этот двойной интерес и можно было противопоставить гигантским замыслам этой славы, об опасностях которых, казалось, предупреждал уже некий тайный инстинкт.
Несомненно, увлекающийся характер и честолюбие императора, заставлявшие его подвергаться такому риску на столь далеком расстоянии от Франции, гораздо больше бросались всем в глаза, когда события породили сомнения в успехе. Конечно, каждый в отдельности порицал его, но мир, неизменно отвергаемый Англией, мир, который император выдвигал как мотив всех своих замыслов, оправдывал эти замыслы в глазах нации, ибо действительные и воображаемые возможности еще долго будут пользоваться большим влиянием и даже большей властью над нашей нацией, чем разум и опыт.
Через десять дней после нашего прибытия в Витебск, чтобы раздобыть продовольствие, приходилось уже посылать лошадей за 10 — 12 лье от города. Оставшиеся жители все вооружились; нельзя было найти никаких транспортных средств. На поездки за продовольствием изводили лошадей, нуждавшихся в отдыхе; при этом и люди и лошади подвергались риску, ибо они могли быть захвачены казаками или перерезаны крестьянами, что частенько и случалось.
Генералы корпусов, не стоявших в первой линии, а также и административные начальники приезжали один за другим в Витебск. Как и чины штаба, они являлись на парады, после которых император беседовал с ними. Каждый день он садился на лошадь, чтобы производить большие разведки в окрестностях; несколько раз в течение дня посещал кухни и хлебопекарни. Много раз он осматривал прежние лагери и бивуаки русской армии, чтобы составить представление о ее численности; постоянно говорил, что ее численный состав был ниже той цифры, в которую он оценил его в начале кампании.
7 или 8 августа неприятель произвел глубокую разведку, направленную против корпуса генерала Себастиани120 , который вынужден был отступить. Некоторые части понесли потери. При первом известии об этом император обрадовался. Он думал, что вся русская армия принимает участие в этом маневре и пробил, наконец, час долгожданной битвы. Но эта надежда была недолговечной. Император тотчас же узнал, что это была только рекогносцировка. Впрочем, она могла быть прологом к общему наступлению армии, и вплоть до следующего дня он лелеял эту мысль. Судя о планах своего противника по его предыдущим операциям, он отчаялся в возможности дождаться его наступления, когда узнал, что атака не имела последствий и неприятель отступил.
Не надеясь более, что на него нападут, как он мечтал с того момента, когда узнал, что князь Багратион присоединился 4 августа к главным силам, и не имея возможности дать армии необходимый