будет ей бобы строгать, собери всех голоштанников, да воз березовых привези, да обделай их, чтобы они работали, как мы, как Адам, первый человек.
Сильней и сильней разгорается Фомкин огонь по обозу, теперь с ним каждый согласен свергнуть статуя и потом хоть бы день, два пожить, как сам Фомка: чтобы нет никого и никаких. Вдруг как ток пробежал по обозу, все стихло, и одно только повторялось ужасное слово:
ПЕРСЮК.
– Эй, братцы, эй, берегись, держись, заворачивай скорей. Фомкин брат едет.
Вмиг обоз и слова мужиков, все разошлось, расплылось, как облака, и в страхе погас Фомкин огонь, и сам Фомка застрял в снегу, кувыркается и не может со всеми удрать. На дороге один только Савин мучится, что никак не может из-под тулупа достать пенсне и разглядеть, с какой стороны покажется это чудище – Персюк, Фомкин брат, и, главное, понять, куда в один миг мог по таким глубоким снегам исчезнуть такой громадный обоз, как могли вынести из сугробов куда-то на другой путь слабосильные деревенские лошаденки.
– Стой! стой! – внезапно появляясь, кричит Персюк. – ну, берегись теперь, Фомка.
Вдруг он как сноп с коня и с коленки из карабина целится, и так кажется это долго у него: целится, целится.
Фомка хлоп! – в него из нагана, хлоп! – другой раз, а Персюк все целится. Хлоп! – третий раз Фомка, и тут Персюк выстрелил, а Фомка нырнул в снег, показалась рука, показалась нога, и остался торчать, как свиное ухо, из снега неподвижно угол шубной полы.
– Что же вы это человека убили? – крикнул Савин.
– Собаку! – спокойно ответил Персюк и, вынув револьвер, прошел туда, вернулся, сказав: – Не отлежится.
– Человека убили?
– Кто такой, за книгами? Лектор, может быть?
– Лектор.
– И с высшим образованием?
– Учился, да что в этом теперь?
– Как что: гуманность.
Савин так и всколыхнулся от слова «гуманность» и, вытащив наконец в эту минуту пенсне, посмотрел через него в страшную рожу. «Вот, – подумал он, —крокодил, а тоже выговаривает „гуманность“!»
– У вас тут, – сказал он, – в прорубь мужиков окунают, морозят в холодном амбаре, а вы мне толкуете еще про гуманность.
– Не всех же морозим, – ответил Персюк, – злостного другим способом не проймешь (…)
– Ну и ошибаетесь.
– Не часто, а бывает, но без этого же и невозможно нам, а если человек встречается гуманный и образованный, радуюсь: вот был тут Алпатов, приятель мой, умнейшая голова, тот всякую вещь до тонкости понимал, пропал ни за нюх табаку.
– Как же пропал, – сказал Савин, – он в больнице и, кажется, поправляется.
– Помер, сам видел: на простыне выносили.
– Жив.
– Помер.
«Что же это такое? – думает Савин, продолжая свой путь в одиночестве по глубоким снегам. – Сейчас был тут громадный обоз, и нет никого, был Фомка, и нет его, и человек был такой заметный Алпатов, и никто даже хорошо не знает, жив он или в могиле: умер – не удивятся, жив – скажут: объявился. И даже если он воскресший явится, опять ничего, опять: объявился».
Поскорей же труси, лошаденка, выноси из этого страшного поля белого, где нет черты между землею и небом.
ЭПИЛОГ
И как все скоро переменяется, будто не живешь, а сон видишь. Давно ли тут вместе с Алпатовым в Тургеневской комнате привешивал на видное место даму с белым цветком и подбирал к старым портретам тексты из поэтов усадебного быта – теперь этого уже нет ничего. В Тургеневской комнате канцелярия Исполкома, в парадный зал переехал Культком, в колонной – Райком, в комнате скифа – Чрезвычком, в охотничьем кабинете чучела лежат грудой в углу, хорошо еще, книги уцелели, и то потому только, что ключ увез Алпатов с собою в больницу.
Позвали вора с отмычками, открыли шкаф, и Савин принялся разбирать и откладывать нужные ему книги. Секретарь кружка, Иван Петрович, все уговаривал поменьше книг увозить: «Не обижайте деревню!»
– История и археология, Иван Петрович!
– А нам пьесок, пьесок.
Окончив работу, Савин с книжкой прилег на диван, но читать ему не пришлось, дверь отворилась, вошел черный человек в полушубке, с лицом обреченным, назвал себя:
– Крыскин Иван, огородник, – и спросил председателя.
Савин рассказал ему, что Персюк повстречался с ним в поле, скоро будет, и тут на другом диване можно его подождать, а сам он – библиотекарь. Этими словами Крыскин совсем успокоился, присел на диван и сказал:
– Пришел садиться.
– В холодный амбар?
– В холодный.
– Вот крест!
– Да, подобное, только хорошего или какого будущего я тут не вижу. Был тут учитель Алпатов, хотел на этом основаться и помер с голоду.
– Жив!
– Помер.
– Помер, ну, так воскреснет, что скажете?
– Ничего не скажу: он воскреснет, а я все равно пойду в холодный амбар. Вот если бы он воскрес и спас нас от холодного амбара, это я бы признал. А то мало ли что для себя образованный человек на досуге придумает, взял и воскрес.
– Да разве можно так?
– Отчего же нельзя, свободный человек выход для себя может придумать какой угодно, а мне должно идти в холодный амбар неминуемо.
– То же говорил разбойник Христу: «Спаси себя и нас».
– И говорил правильно, оттого что ему жить хотелось на земле, а не на небе.
– Хотите жить на земле, почему же вы не с пролетариями?
– Потому, что я огородник, просто развожу рассаду, раз душевой земли у меня нет и равенства с прочими крестьянами нет, как я с утра до вечера копал землю и так что шесть раз огород перекопал лопатой и продал капусту, а они неверно рассчитали мой доход и контрибуцию в десять тысяч я не могу уплатить, то неминуемо мне попасть в холодный амбар. Какое же тут будущее: огород мой на мне прекращается, я – конец, а после меня человечество будет копать огород не лопатой, а паровым плугом, один будет пахать, а девяносто девять заниматься чтением книг, одна баба полоть паровым способом, а девяносто девять заниматься с детьми, как обещает Фомкин брат, – нет!
– Чего это Фомкин брат? – сказал, появляясь в дверях, Персюк. – Э, Крыска пожаловал, ну, что принес?
– Придет весна, капусту посажу, придет осень, продам, щей похлебаю и принесу.
– Не бреши, Крыска, есть деньги?
– Есть на куме честь.
– Говори без притчи.
– Издохла кума, никому не дала.
– Эй, Кириллыч, запри его, черта, знаешь, туда, где намедни Кобылка сидел.
– Рядом с нужником?