равноголосие и подготавливает язык для чего-то еще. Это нечто исходит от иной, десексуализованной и метафизической поверхности, когда мы окончательно переходим от речи к глаголу или когда мы образуем уникальный глагол в чистом инфинитиве — вместе с составленными словами. Это нечто является откровением единоголосого, явлением Единоголосия — то есть Событием, которое присоединяет единоголосие бытия к языку.

Единоголосие смысла застает язык в его завершенной системе как тотальное выражающее уникального выраженного — события. Ценности юмора отличаются от ценностей иронии: юмор — это искусство поверхностей и сложной связи между двумя поверхностями. Начиная с избыточного равноголосия, юмор выстраивает свое единоголосие. Начиная с собственно сексуального равноголосия, которое завершает всю равноголосость, юмор высвобождает десексуализованное Единоголосие — единоголосие Бытия и языка — всю вторичную организацию в одном слове[172]. Тут нужно вообразить кого-то, на одну треть был бы Стоиком, на одну треть Дзеном и на на одну треть — Кэрролом: с одной стороны, он мастурбирует, чрезмерно жестикулируя, с другой — он пишет на песке магические слова чистого события, открытого единоголосию: «Разум — Я полагаю — это Сущность — Ent — Абстракт — то есть — Катастрофа которую мы — так сказать — Я имел в виду —». Итак, он заставляет энергию сексуальности перейти в чистое асексуальное, не прекращая, однако, спрашивать: «Что такое маленькая девочка?» — даже если этот вопрос должен быть заменен произведением искусства, которое еще надо создать и которое только и дало бы ответ. Возьмем, например, Блума на побережье… Несомненно, равноголосие, аналогия и возвышенное будут вновь заявлять свои права на третичный порядок в денотациях, сигнификациях и манифестациях повседневного языка, подчиненного правилам здравого и общезначимого смыслов. Когда же мы обращаемся к бесконечному переплетению, которое задаёт логику смысла, то начинает казаться, что этот итоговый порядок вновь переоткрывает голос высоты первичного процесса, а еще, что вторичная организация на поверхности возвращает что-то из самых глубочайших шумов, глыб и стихий в Единоголосие смысла — краткий миг для поэмы без героя. Что же еще может произведение искусства, кроме как снова следовать пути, ведущему от шума к голосу, от голоса к речи, от речи к глаголу, конструируя эту Music fur ein Haus, чтобы всегда возвращать независимость звукам и запечатлевать молнию единоголосия. Конечно, такое событие быстро обрастает повседневной банальностью или, наоборот, страданиями безумия.

Приложения

Симулякр и античная философия

I. — Платон и симулякр

Что имеется в виду, когда речь заходит о «низвержении платонизма»? А ведь именно в этом Ницше видел задачу собственной философии и вообще философии будущего. Скорее всего, под «низвержением платонизма» подразумевается упразднение как мира сущностей, так и мира явлений. Надо сказать, подобный замысел не принадлежит собственно Ницше. Двойное низложение — низложение сущности и явления — восходит к Гегелю, а точнее, даже к Канту. Однако сомнительно, чтобы Ницше имел в виду то же самое [что и названные философы]. Более того, в такой формулировке низвержение понимается слишком абстрактно; она оставляет в тени мотивации платонизма. Напротив, низвержение платонизма как раз и должно пролить свет на эти мотивации. Нужно «уловить»[173] их так же, как Платон ловит софиста.

Вообще говоря, мотивацию, лежащую в основе теории идей, следует искать в волевом стремлении выделять и отбирать. Это вопрос «проведения различий» между самой «вещью» и ее образами, между оригиналом и копией, моделью и симулякром. Но одно ли и то же имеется в виду, когда мы говорим об этих видах различий?

Замысел Платона прояснится, если мы обратимся к самому методу деления, ибо последний не просто один из многих диалектических приемов. Он вбирает в себя весь потенциал диалектики, чтобы слить его с другим потенциалом и, таким образом, представляет целую систему. Прежде всего отметим, что рассматриваемый метод состоит в делении родов на противоположные виды так, чтобы исследуемая вещь могла быть подведена под адекватный ей вид. Этим объясняется процесс спецификации [в Софисте], направленный на определение того, что такое рыболовство. Однако, это лишь поверхностный аспект деления, его ироническая составляющая. Если же к процедуре деления отнестись серьезно, то в силе остается и возражение Аристотеля относительно того, что подобное деление — это плохой или бессильный силлогизм, поскольку в нем отсутствует средний термин[174]. Отсутствие среднего термина ведет к ряду необоснованных заключений — например, что рыболовство есть один из видов приобретения, приобретения посредством удара и так далее.

Таким образом, подлинную цель деления следует искать в чем-то другом. Так, в диалоге Политик приводится предварительное определение, гласящее, что политик — это пастырь народа. Но на ту же роль сразу начинают претендовать и другие. Врач, торговец, земледелец в один голос заявляют: «Это я — пастырь народа». Та же тема поднимается и в диалоге Федр, когда речь заходит о том, что такое исступление, или, точнее, как распознать подлинное исступление, или истинную любовь. Немало претендентов наперебой утверждают: «Это я — подлинно одержимый, это я — истинно любящий». Значит цель деления вовсе не в том, чтобы разбить роды на виды. Она гораздо глубже и состоит в том, чтобы определить происхождение: разделить претендентов, отличить чистое от нечистого, подлинное от неподлинного. Отсюда и живучая метафора, сравнивающая процедуру деления с проверкой золота на пробу. Платонизм — это философская Одиссея; и диалектика Платона вовсе не сводится к диалектике противоречий или противоположностей. Ее, скорее, можно назвать диалектикой соперничества (amphisbetesis), диалектикой соперников и претендентов. Суть деления не в его широте, не в разбиении рода на виды, а в глубине — в отборе по происхождению. Следует тщательно разобраться в каждой претензии, отличить истинных претендентов от ложных. Для достижения этой цели Платон опять-таки прибегает к иронии, ибо как только перед процедурой разделения на деле ставится задача отбора [претендентов], все происходит так, будто бы как раз для этого она и не годится — разделение подменяется мифом. Например, в Федре миф о круговращении душ сводит на нет все усилия, направленные на деление. То же самое наблюдается и в Политике, когда все сводится к мифу о древних временах. Такова вторая ловушка деления, его вторая ироническая составляющая — увертка, явное ускользание или отказ от поставленных целей. Дело в том, что миф, фактически, ничему не мешает. Наоборот, он есть составная часть деления. Делению присуще преодоление различия между мифом и диалектикой, снятие их дуальности, воссоединение потенциалов диалектики и мифа. И действительно, миф, с его неизменно циклической структурой, повествует об основах. Он позволяет строить ту модель, по которой уже можно судить о претендентах. По сути дела, в обосновании нуждается чье-то притязание. Именно тот, кто на что-то претендует, ссылается на обоснованность своих требований. И именно эти требования можно рассматривать как вполне обоснованные, слабо обоснованные или вообще необоснованные. Так, в Федре миф о круговращении говорит о том, что всякая душа до своего следующего воплощения способна созерцать идеи. Этот же миф дает и критерий отбора, по которому к подлинной одержимости, или истинной любови, способны только те души, которые видели больше и сохранили дремлющие, но способные Пробудиться воспоминания о виденном. Души же чувственные, забывчивые, полные мелких забот, отвергаются как

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату