общественного поля желающими машинами, то обнаруживается, что установка по отношению к машинам в целом выражает никоим образом не просто идеологию, а позицию желания в самой инфраструктуре, мутации желания, связанные со срезами и потоками, которые проходят сквозь это поле. Вот почему тема машины имеет столь сильное и столь явное сексуальное содержание. Во время Первой мировой войны по отношению к машине сформировались четыре крупные, сталкивающиеся друг с другом позиции: великая молярная экзальтация итальянского футуризма, который делает ставку на машину, чтобы развить национальные производительные силы и произвести нового национального человека, не ставя под вопрос производственные отношения; позиция русского футуризма и конструктивизма, которые мыслят машину в связи с новыми производственными отношениями, определенными коллективной собственностью (машина- башня Татлина, машина Мохой-Надя[369], выражающие пресловутую организацию партии как демократического централизма, спиральную модель с вершиной, приводным ремнем, основанием; здесь производственные отношения остаются внешними для «машины», которая функционирует как «признак»); молекулярная машине-рия дадаистов, которая, в свою очередь, выполняет перевертывание как революцию желания, поскольку она подвергает производственные отношения проверке деталями желающей машины и высвобождает из последней увлекательное движение детерриторизации, выходящее за пределы любых территориальностей нации и партии; наконец, гуманистический антимашинизм, который стремится спасти символическое или воображаемое желание, повернуть его против машины, рискуя наложить его на эдипов аппарат (сюрреализм против дадаизма или же Чаплин против дадаиста Бастера Китона)[370].
И именно потому, что речь идет не об идеологии, а о машинировании, которое вводит в игру все бессознательное определенного периода и группы, связь этих позиций с общественным и политическим полем сложна, хотя и не неопределенна. Итальянский футуризм выражает условия и формы организации фашистской желающей машины со всеми двусмысленностями националистского и милитаристского «левого движения». Русские футуристы пытаются загнать свои анархистские элементы в партийную машину, которая их уничтожает. Политика — не сильная черта дадаистов. Гуманизм осуществляет дезинвестирование желающих машин, которые все равно продолжают в нем функционировать. Но вместе с этими позициями была поставлена проблема самого желания, позиции желания, то есть имманентного отношения друг к другу желающих машин и технических общественных машин — двух крайних полюсов, на которых желание инвестирует фашистские параноидные формации или, напротив, шизоидные революционные потоки. Парадокс желания в том, что всегда требуется весьма длительный анализ бессознательного, чтобы развести эти полюса и определить способ групповой революционной проверки желающих машин.
Антипослесловие переводчика и научного редактора
Антипослесловие переводчика. Критика не в фокусе
Известно, что происходит после коитуса, особенно если речь идет о «безопасном сексе». Примерно то же самое происходит после революции. Тоска и прочие печали. Если принять мнение (вряд ли истинное уже в силу того, что это мнение), будто «Анти-Эдип» — лишь безмерно разросшийся манифест «68-го», получается, что его чтение и воспроизведение играет для самого «революционного» (элемента, события, периода и т. д.) роль некоей видеозаписи, подобной той, что делают на свадьбах или иных памятных событиях. Кажется, что вопреки самому себе «Анти-Эдип» может оказаться только такой машиной воспоминания, или даже рекламы — наподобие тех знаменитых плакатов, которые рекламируют всем известного представителя современного общеевропейского истеблишмента.
Первое затруднение связано с тем, что прочтение «Анти-Эдипа» в качестве «манифеста» встраивает его в достаточно сложную игру «революций» и «манифестов», в которой одно приготовляет другое, а иногда подражает ему. Хорошо известна теория революций как «подражаний» (например, — Великой французской революции, которая также имела определенные образцы из римской истории). Но в то же время революционный манифест является не просто выражением революции, а ее наброском. Неясно, как именно функционирует этот семиотический комплекс «революция — манифест», если, предположим, заменить слово «набросок» на слово «почин». Может ли газета «Искра» быть манифестом? В любом случае «философский манифест» революционного толка должен был бы играть на осуществлении теории революции в самом своем
Но такое подведение «Анти-Эдипа» под «манифестацию» не позволяет заметить одну характерную вещь — собственно, в этом манифесте нет никакой теории «большой» революции, нет ничего, что говорило бы от лица этой революции, хотя бы уже потому, что шизофреник не нуждается в таком проговаривании или говорит принципиально не в режиме манифестации. Сам ход в стиле «говорим „Анти-Эдип“ — подразумеваем майскую революцию», отвечающий лекалу вопроса «что всё это значит?» — и заранее таким образом снимающий или оправдывающий слабую читабельность, поточность текста, — вызывает раздражение, если приглядеться к некоторым достаточно простым концептуальным движениям этого текста. Делёз и Гваттари начинают с вполне элементарной «ошибки». Взять, скажем, известный пример «бытового» раскодирования, используемый Делёзом в своих лекциях, — внезапное появление «молодежи с невозможными прическами, с длинными волосами».
Очевидным образом, политика и даже революционная политика строятся на предположении, что такое появление длинных волос (которых еще нельзя отождествить с «хиппи» или кем-то еще) о чем-то говорит или пытается сказать. Собственно, история таких движений, как «хиппи» (или, например, «неформалы» в СССР),
Желание сказать дедуцируется как следствие нехватки или системного/ситуативного недостатка, то есть в соответствии с собственным вписыванием в логику негативности,