дух [esprit de corps] не сводится к душе организма. Дух не лучше души, но он летуч, тогда как душа нагружена, она — центр тяжести. Не должны ли мы обратиться к военному происхождению тела и телесного духа? Как раз не «военное», а скорее удаленное номадическое происхождение принимается в расчет. Ибн Хальдун определил номадическую машину войны с помощью семьи или родства плюс телесного духа. Машина войны поддерживает с семьями отношение, крайне отличное от ее отношения к Государству. Вместо того чтобы быть базовой ячейкой, семья — в машине войны — является вектором банды, так что генеалогия переносится от одной семьи к другой, следуя склонности данной семьи в данный момент осуществлять максимум «агнатической[480] солидарности». Как раз не общественное прославление семьи определяет место последней в государственном организме, а наоборот — именно тайная власть, или сила солидарности, и соответствующая подвижность генеалогий определяют ее прославление в теле войны.[481] Здесь есть что-то, что не сводится ни к монополии органической власти, ни к локальному представлению, но что отсылает к мощи турбулентного тела в номадическом пространстве. И конечно же, великие тела современного Государства трудно помыслить как арабские племена. Скорее, мы хотим сказать, что у коллективных тел всегда есть бахрома или меньшинства, восстанавливающие эквиваленты машины войны — иногда в крайне неожиданных формах, в определенных сборках — таких как строительство мостов, строительство соборов, вынесение решений, сочинение музыки или учреждение науки и техники… Тело капитана заявляет о своих требованиях через организацию офицеров и через организм высшего офицерского состава. Всегда наступают времена, когда у Государства — как организма — возникают трудности со своими собственными телами, когда эти тела, требуя привилегий, вынуждены, наперекор себе, открываться чему-то, что выходит за их пределы — короткий революционный момент, экспериментаторский порыв. Запутанное положение, где каждый раз надо анализировать тенденции и полюса, природу движений. Внезапно, как если бы тела нотариусов переходили в арабов или индейцев, а затем возобновлялись, реорганизовались — комическая опера, где мы не знаем, что же вот-вот произойдет (это происходит, даже когда мы кричим: «Полиция с нами!»).
Гуссерль говорит о протогеометрии, обращающейся к неясным морфологическим сущностям, то есть к кочевникам или номадам. Такие сущности отличаются от чувственно воспринимаемых вещей, так же как и от идеальных, королевских или имперских сущностей. Протогеометрия — наука, имеющая с ними дело, — сама является неопределенной в смысле кочевья: она не является ни неточной, как чувственно воспринимаемые вещи, ни точной, как идеальная сущность, но а- точной [anexacte] и, тем не менее, строгой («неточной по существу и неслучайно»). Круг — это идеальная, органическая, фиксированная сущность, но округлое есть неясная и текучая сущность, отличающаяся, одновременно, и от круга, и от округлых вещей (ваза, колесо, солнце…). Теорематическая фигура — это фиксированная сущность, но ее трансформации, деформации, изъятия или увеличения, все ее вариации формируют строгие и неясные проблематичные фигуры в виде «линзы», «зонтика» или «впадины». Мы могли бы сказать, что неясная сущность извлекает из вещей определение, большее, чем вещность, выступающая определением телесности и, возможно, подразумевающая даже телесный дух.[482] Но почему же Гуссерль усматривает здесь протогеометрию, нечто вроде посредника, а не чистую науку? Почему он заставляет чистую сущность зависеть от перехода к пределу, тогда как любой переход к пределу, как таковой, принадлежит неопределенности? Скорее, тут присутствуют две формально разнесенные концепции науки; а также, онтологически, одно и то же поле взаимодействия, где королевская наука непрестанно присваивает содержания номадической или неясной науки, а номадическая наука непрестанно вынуждает ускользать содержания королевской науки. В пределе, в расчет принимается только постоянно сдвигающаяся граница. У Гуссерля (да и у Канта, — который, хотя и в противоположном смысле, понимал округлость как «схему» круга) мы констатируем весьма справедливую оценку нередуцируемости номадической науки, но в то же время и забот Государственного человека, то есть того, кто принимает сторону Государства, поддерживает законодательное и учредительное первенство королевской науки. Каждый раз, когда мы застреваем в таком первенстве, мы превращаем номадическую науку в донаучную, паранаучную или субнаучную инстанцию. А главное, мы уже не можем понять отношения между наукой и техникой, наукой и практикой, ибо номадическая наука — не просто техника или практика, а научное поле, где ставится проблема указанных отношений и где она решается совершенно иначе, нежели с точки зрения королевской науки. Государство постоянно производит и воспроизводит идеальные круги, но нужна машина войны, чтобы создать нечто округлое. Итак, надо определить специфические характеристики номадической науки, чтобы понять, одновременно, и репрессии, коим она подвергается, и взаимодействие, в котором она «удерживается».
У номадической науки не то же самое отношение к труду, что у королевской науки. Не то чтобы распределение труда в номадической науке было меньше, оно просто другое. Нам известны проблемы, какие всегда вставали перед Государством при общении с «компаньонами» — номадическими или странствующими телами типа каменщиков, плотников, кузнецов и т. д. Одна из главных забот Государства, стремящегося победить как бродяжничество банд, так и номадизм тела, состояла в фиксации рабочей силы, переводе ее на оседлый образ жизни, в регулировании движения рабочего потока, в навязывании ему каналов и труб, в формировании корпораций в смысле организмов — и, в конечном счете, в том, чтобы полагаться на принудительный труд рабочих, рекрутируемых на местах (тяжелый труд), или же на бедняков (мастерские милосердия). Если вернуться к примеру готики, то стоит вспомнить, насколько интенсивно путешествовали ее приверженцы, создавая то тут, то там соборы, перемещая собственные строительные площадки, располагая активной и пассивной мощью (подвижность и забастовка), которая, конечно же, не соответствовала Государствам. И вот быстрый ответ Государства: нужно управлять строительством, проникать в любые распределения труда вплоть до высшего разделения последнего на умственный и ручной, теоретический и практический труд, — разделения, копируемого с различия между «правителями и управляемыми». В номадических, как и в королевских, науках мы находим наличие некоего «плана», но составленного не одинаково. Плану, выполняемому прямо на земле приверженцем готики, противостоит метрический план на бумаге, создаваемый архитектором вне стройки. Плану консистенции, или композиции, противостоит другой план — план организации и формирования. Камню, обтесанному по форме квадрата, противостоит камень, обтесанный с использованием лекал, предполагающих сооружение модели, которую следует воспроизвести. И дело не только в том, что тут больше нет нужды в квалифицированном труде — необходим труд неквалифицированный, нужна дисквалификация труда. Государство не делится властью с интеллектуалами или разработчиками; напротив, оно превращает их в строго зависимый орган, обладающий самостоятельностью лишь во сне, которого, однако, достаточно, чтобы изъять любую власть у тех, кто только и делает, что воспроизводит или выполняет задания. Но это не помешало тому, что Государство столкнулось с еще большими трудностями — с порожденным им самим телом интеллектуалов, которое предъявляет новые номадические и политические претензии. В любом случае, если Государство вынуждено постоянно подавлять номадические и малые науки, если оно противостоит странным сущностям, противостоит операциональной начертательной геометрии, то происходит это вовсе не в силу неточного или несовершенного содержания таких наук и не в силу их магического или инициационного характера, а потому, что данные науки предполагают разделение труда, противостоящее разделению труда согласно нормам Государства. Различие не является внешним: то, как наука — или концепция науки — участвует в организации социального поля и, в особенности, включает в себя разделение труда, составляет часть самой этой науки. Королевская наука неотделима от «гилеморфической» модели, предполагающей как форму организации материи, так и материю, уже подготовленную для формы; часто демонстрировалось, каким образом данная схема выводится не столько из техники или из жизни, сколько из общества, разделенного на правителей и управляемых, а затем на интеллектуалов и подсобных рабочих. Характеризует ее, прежде всего, то, что вся материя оказывается на стороне содержания, тогда как вся форма переходит в выражение. Кажется, что номадическую науку можно ощутить непосредственно, поняв, что она соединена с содержаниями и выражениями самими по себе, причем каждый из этих двух терминов обладает и формой, и материей. Итак, для номадической науки материя никогда не дана в готовом виде и, следовательно, не является однородной материей, но она, по существу, — носительница сингулярностей (конституирующих форму содержания). И выражение более не является формальным, оно неотделимо от существенных черт (конституирующих материю выражения). А это, как мы увидим, совершенно иная схема. У нас уже есть идея такой ситуации, если вспомнить самые