Рассказы Судакова о женщинах. Обстоятельные, подробные.
Я часто думаю о своих новых товарищах. Как нас только не называют. Мы и «Команда ух», и «Золотая рота», и «Чертова дюжина», потому что нас тринадцать. В команде, если следовать определениям того майора из экипажа, каждый сам по себе фрукт. Впрочем, Кедубец поддержал это определение.
— Вы правы, товарищ майор, — сказал он. — Только я с вашего разрешения внес бы уточнение. Фрукты мы перезрелые, вот-вот упадем.
— Дальше вам падать некуда, — ответил майор.
— Как! — воскликнул Кедубец. — А демобилизация? Она подрубит нас под корень!
— Молчать! — приказал майор и отправил нас в эти штольни.
Демобилизация для моих новых товарищей воздух, которым они дышат, живая вода и свет в окне и надежда. Они отвоевались. Теперь спать ложатся с этим словом, с ним встают. Осталось всего несколько месяцев, их возраст на очереди. Разные они, очень разные. Но и схожи чем-то. Судьбами, что ли, своей неустроенностью, надеждой на демобилизацию? Может быть. Ждут не дождутся команды домой. Все, кроме меня. Им удивительно, как это я попал в такую компанию — на кораблях специалистов не хватает. Вместе с тем и безразлично — то ли бывало. «Дуй по ветру, юнга. Пройдет!»
Миша Головин рассказывал
«…Шальной он, Ленька-то. Везучий, черт. В атаку в рост ходил. Сбросит бушлат, в тельняшке и в бескозырке пер. Не пригнется, честно говорю. Заколдован, что ли…
Под Одессой дзот взять не могли. Много наших там полегло. А Ленька… Нет, ты послушай, что он сообразил. Бочку с бензином нашел. Немцы ее, что ли, бросили… Он эту бочку как катанет… Под самый дзот катанул. В него из пулемета, а он стоит. Лупит по этой бочке из автомата. Бил, пока не взорвалась. Дым, огонь… Немцы тикать. Тут их и положили».
Кедубец и Головин войну прошли вместе. В конце войны в одно и то же время в госпиталь попали. «Не повезло, однако, на Дунае дело было». Миша говорит неторопливо. Скажет, головой при этом кивнет: вот, мол, какие дела. «Да и то сказать, кому не повезло… Ленька опять выбрался. Мин они набросали, вот мы и наскочили. Так рвануло, что многие сразу и погибли. И я бы погиб, меня оглушило, в воду сбросило. Очнулся на берегу. Ленька меня вытащил».
Миша умолк; я чувствую — не заговорит больше. Сопит, трогает пальцем свой крупный, чуть приплюснутый нос или начнет разглядывать черные крапинки металлической стружки в ладонях. «Металл, он такой въедливый, — сказал Миша однажды, — за всю войну так и не вылез из кожи». Или начнет теребить свой короткий косо подстриженный чуб, челкой спадающий на лоб. И ни слова. Такой он человек. Начнет рассказывать, тут же и хватится — не слишком ли много наговорил. И замолчит.
Леня Кедубец рассказывал
«…Однажды, юноша, вы не узнаете Мишу. А почему? Он станет рассказывать вам свои сны. Не прерываясь, не уставая, не отвлекаясь, простите за этот каламбур. Миша скажет за свой цех. Миша всегда думает за свой цех, за свой родной Сталинград. Вы не поверите, что с ним произошло в Новороссийске. Жабы драпанули и побросали всего пропасть. Они бросили ящики, а в ящиках — станки. С нами воевал Олег Грищенко — безобидный человек. Олег стал сбивать со станков какую-то железяку, на черта она ему была нужна. Вы бы видели шрам на лице у Миши. Он стал черным от злобы. Миша чуть не убил Олега — псих. Миша говорил Олегу такие слова, что ни боже мой. Он сам себя поставил вахтенным у тех станков. Слава богу, что их увезли».
У Леонида такое выражение глаз, как будто они всегда смеются. Мне кажется, что выражение это не исчезает у него даже во сне. Просто он прикрывает глаза веками, когда спит.
«Вы встречались с Гегелем, юноша, нет? Я тоже. Но я знаю Мишу. Миша мыслитель, юноша, и я не знаю, что у него на ума».
Когда Леонид говорит, его не остановит даже случайный выстрел, так мне кажется.
«Под Севастополем к нам пристрелялась одна жаба. У жабы был оптический прицел, я не вру. Так Миша снял эту жабу из обычной трехлинейки. Я подошел и спросил: Миша, куда вы целились, в живот или в голову? Хотел подробностей. А что Миша? Миша спросил: в какую голову? Он не стал говорить за жабу. Он всю войну мог говорить за свой цех».
Вот Михаил задерживается в самоволке, Леонид начинает суетиться, нервничать.
«Вы посмотрите, юноша, какой он штопаный, — говорит Леонид. — А ведь я ему не раз советовал: Миша, говорил я ему, это же странно собирать осколки и ловить пули. Так он молчал. Миша никогда не прыгал с катера последним. Это так же верно, как я вам рассказываю. Миша возвращался на катер из госпиталя, но каждый раз в десанте не прятался за товарищей, он прыгал первым».
Рядом с Леонидом хорошо в любой солнцепек. Он тебя от солнца загораживает, настолько широк и высок. И силен. Он эти ящики со снарядами играючи к себе на спину взваливает. У него светлые волосы и всегда аккуратно зачесаны. Форма на нем сидит ладно. Всегда гладко выбрит, всегда с улыбкой. О Мише может рассказывать долго, долго…
Костя Судаков
Коренастый, плотный. Блондин. Тело в татуировке. На груди, на животе — морской бой. По ногам извиваются змеи. На спине, на руках, на предплечьях — женские головки, парусники, маяки в спасательных кругах. Бьет чечетку, играет на гитаре, поет. Песен знает много, поет хорошо. О себе рассказывал сам. Про сорок первый, сорок второй, даже сорок третий — неохотно. Отступали, наступали, выходили из окружения, топтались в обороне. Госпиталь в Свердловске, в Горьком, в Москве. Другое дело — начало сорок пятого. «Я им говорю, понял, пруд здесь торчит под хутором, карасей — пропасть, под шнапс так пойдут. Взяли четыре противотанковых, связали и под плотину. Вода сошла, а там караси, что поросята. Набрали ведро — такая закусь. Только умяли — лейтенант прибежал. Под суд, орет, пойдете. А меня на бога не возьмешь, понял. Я таких в сорок первом видал, когда из Таллина выползали. Что ж я, говорю, зря воевал? Ему и крыть нечем».
Рассказы Кости Судакова похожи один на другой.
Вид у Кости лихой. Волосы густые, курчавые. На щеке темнеет крупная родинка. Кончик носа вздернут, и от этого вид у него весьма задиристый. Дисциплинарный батальон, судя по всему, его ничему не научил. Была б возможность, он вновь и вновь подрывал бы плотины, продавал бы буксиры. Живет только тем, что есть сегодня, завтра для него — неразличимая даль. Мне кажется, что именно от него пошла поговорка о том, что война, мол, все спишет. Как он станет жить на гражданке? Об этом он, по-моему, и не думает.
Миша Головин, Костя Судаков, не говоря о Лене Кедубце, основа группы, ее ядро. Остальные моряки тоже воевали и на берегу, и на кораблях, по разным причинам остались не у дел. Кто из госпиталя прибыл в экипаж, кто как. И хотя каждый из них чем-то интересен, у каждого своя жизнь, но всех их как бы заслоняли бесшабашная удаль, точнее нахрапистость Судакова, сдерживающая рассудительность Головина, непроходящая насмешливость Кедубца. Из рассказов моряков я знал, что их не раз расписывали по кораблям, но проходила неделя, другая, и они возвращались в экипаж. «Все мы — горячие осколки войны, — сказал о себе и о своих товарищах Леня. — Разлетелись так, что не собрать. Нам бы теперь демобилизации дождаться».
На них давно уже махнули рукой. Да и махнули ли? Может быть, сделано было что-то не так? Миша говорит, что, если бы ему дали станок, он бы повкалывал всласть. Руки, сказал, по металлу иссохлись. Леня