Он сидел на кровати студенческого общежития. Но студенчество уже кончилось, он это знал наверняка. В чём же дело? Общая жизнь осталась позади, теперь-то он совсем один остался, что ж он сидит тут, как пень.
— Что ж ты молчишь, молчушка мой желанный?
— Нет тут желанных.
— Есть, есть. Все вы хотите желанненького. Она сказала как «жарененького».
— Уходи, — повторил он. — Уходи, нечестивая.
— Ой, какие мы резкие, какие прямые. За словом в карман не лезем. Сказал, как рублём одарил, как топором отрубил. Как косой скосил. Ну зачем же такие грубые слова. Как это у вас всех получается?! Живёт кто-то долго, говорит ладно, а потом вдруг — грубое слово. Зачем? Ведь ночную бабочку можно назвать повелительницей страсти, приносящей радость или забвение, разделяющей порыв желания, отдающей жар души и, ладно, тела, да как угодно можно назвать, а выбирают самое обидное слово, какая бедная лексика, какая жалкая?!
— Извините.
— Да уж извинила, открывай быстрей.
— Не могу.
— Почему?
— Голый я.
За дверью рассмеялись. Зазвенело в ушах.
— Тогда не стоит открывать. Голый — это всегда искушение, могу ведь и не устоять, обнажённая натура всегда привлекала меня, притягивала к себе, тянула и манила.
Дверь затряслась, и он испугался, холодно стало внутри.
— Одевайся давай, а то дверь раскрошу.
А он не мог шевельнуться. Незадача. Доболтался.
Он увидел над собой лицо проводницы, и голубые, как небо, глаза. Кофточка на ней тоже была бирюзовой.
— Скоро Лежачий Камень, не проспи. И закрываться не надо. Какое такое сокровище бережёшь, а?
Она зашагала прочь, как будто промаршировал строй новобранцев.
«Уже и мама сниться стала. А что случилось? Ничего не случилось. Шахи стал другим. А может, и не стал. А Лиза? Она и раньше скрывалась с Димами или Митями, мы, кто это мы — я не замечал этого, не брал в душу». Он снова заснул. Теперь уже сидя. И дверь купе не закрыл. Доверился проводнице. Так бывает, что кому-то доверишься. Только цена вот высока. Платить приходится слишком дорого. Заоблачная цена. И платить приходилось всем. И все платили. Фауст, известно, платил, и до него, другие мужики, и после, и женщины, и дети.
Он снова заснул и оказался спящим на деревянной лавке, так сладко давило бок, тело ныло, а душа покоилась. Но она снова пришла. Под видом другой женщины. Это была хозяйка квартиры, где он спал, или, может, только скамейки, но скамейка принадлежала ей, была её, этой посторонней, и с виду очень дружелюбной женщины. Она сидела в уголке, на табуретке, может, с закрытым лицом. Платком были закрыты и руки, живое тело нигде не проглядывало. Оно и не должно светиться у приличной женщины.
На стене висели ходики. Они безысходно тикали. За окном была ночь. Он знал, что уже должно рассветать, пора бледным сумеркам появиться в окошке, возвестить утро. Но сумерки не спешили, даже наоборот, он не заметил, как оказался в другом месте, он лежал на лавке в домике бабушки, как только попал сюда, и ходики точно такие же, только звук у них не тот — пугающий.
— А почему ночь? — спросил он у женщины. Как было бы хорошо, если б она пошутила.
— День больше не наступит, — прошептала она. — Зачем он тебе?
Стало как-то нехорошо. Не хотелось всего этого.
— Может, ещё не время? — жалко и жалобно попросил он у женщины. Тут она всё решала, это было как-то понятно.
— Время, — сказала она.
Он взглянул на ходики. Маятник ходил не вправо-влево, как положено, а вперёд-назад, и часы стояли.
Он проснулся. Руки проводницы лежали у него на горле или на шее, что одно и то же.
— Какие сони бывают пассажиры, — сказала она. Холод постепенно отступал.
— А то поехали дальше, — в шутку она сказала или всерьёз? — Мне нравятся такие податливые, как ты.
11. Дорога
В Лежачем Камне было межсезонье. Две недели лета, одна — зимы, а весны и осени здесь не знали — они были похожи — друг от дружки не отличить, — промозглость, сырость, грязь.
Он прошёл через здание железнодорожного вокзала, как нож сквозь масло, цыганки даже не успели оторвать кусок куртки, только вымазали её каким-то приворотным зельем от жадности, жирным, потому что на куртке появились круги. Да ещё и запах какой-то дурной возник вместе с пятнами. В луже, где птички божьи утоляли жажду, он намочил носовой платок, чтобы оттереть приворот. Тот не давался, выступал лишаями, расползался в ширину. А потом круги объединились. «Так и люди», — подумал путешественник. Он пошёл пешком по улице, уже знакомой ему. Ветер, вырываясь из переулков на более широкое пространство, просушивал куртку. Скоро появился и театр-тюрьма. Со временем он больше стал напоминать тюрьму, а не театр. Не потому, что стены посерели ещё больше: на окнах первого этажа появилась арматура, может, её приварили, чтобы любители лёгкой наживы, охотники за привидениями, на чужой горшок разевающие роток, не выкрали из театра мантии королей, одеяния шутов, а то, гляди, и платье принцессы. И на такое могла подняться у них рука. А если среди этого отродья найдётся любитель покопаться в королевском белье? Да хоть в царском. А, может, ограждения на окна поставили не для этого. Может, в Лежачем Камне не было людишек-воришек, и до этих грошовых нарядов, как и грошовых опер, им не было дела, прямо-таки никакого дела, а решётки из арматуры поставили на окна для того, чтобы разбудить символ, или оживить его, чтобы он снова заиграл и заискрился, как тогда? Что же это за символ? Искусство недоступно, как уличная девка, оно — за арматурным занавесом, и чтобы постичь его, немало надо поработать напильником, или ножовкой по железу, как следует надо потрудиться, чтобы проникнуть в святая святых.
— Зачем поставили решётки на окна? — спросил он у человека, рассматривающего афишу.
— Политику шьёшь? — ответил горожанин и двинул прочь. Подальше от таких вопросов.
Справа, напротив театра, на том же самом месте, стоял Ленин. «Старый знакомый», — слова непозволительные. Никакой он тебе не знакомый. Кто ты — и кто он. Он — Ленин, а ты — пустое место. Правая рука вождя была по-прежнему поднята вверх, туда, в небеса. Но что-то в облике великого насторожило. Глаза его исчезли, вместо глаз были белые пятна, не иначе, голуби постарались. И, надо же, поднятая рука уже не звала на подвиг, а взывала о помощи и сострадании. И левая тоже хотела подняться, чтобы присоединиться к правой. Ильич молил о пощаде. И люди, живые люди, горожане, местные, и приезжие, сторонились памятника, старались не подходить к нему близко. И взгляд не останавливали, не задерживали… И не было поблизости человека, который бы подошёл к Ленину и поклонился ему. И подальности не было такого человека. Может, нигде не было.
Путешественник, чья куртка уже изрядно проветрилась, рискнул подъехать на троллейбусе, до автостанции было ещё далеко. Ж/д вокзал и автовокзал находились в разных концах города. Троллейбусы были заполнены до предела, выше всякого предела, и о пределах, каких бы то ни было, не думали. Точно так же были переполнены и автобусы, и электрички, и поезда, особенно же общие вагоны, где могли задавить, если слабый грудью. То было другое время. Время, которое не возвращается. И о котором многие мечтают, хотят вернуться туда. В добрый путь, друзья, шагом марш, спешите, торопитесь в золотой век. Рвите когти.