— Пусть таскают. Буду сопротивляться, сколько могу.
В общем, ушли они, не солоно хлебавши. Жду, что будет дальше — какой следующий шаг они предпримут?
Следующий шаг — собрание в театре: раз не смогли со мной справиться — решили взяться за жену. Но я ей сказал: «Вали всё на меня: мол, в семье хозяин — муж, и ты не хочешь с ним ссориться»… Собрание состоялось, на нём был человек из райисполкома; в труппе про нашу историю уже знали, жену для видимости там слегка пожурили, но запретили занимать в спектаклях сына…
Однако видят, что всё это плохо помогает: я не сдаюсь, — делают следующий шаг: вызывают меня в райисполком, на комиссию по делам несовершеннолетних. Грозят, что если не приду, приведут с милицией. Прихожу, приношу тетради, альбомы сына, вырезку из газеты, снова рассказываю всю историю с самого начала — и даю им такую отповедь:
«Чего вы ко мне прицепились? — говорю им. — Вам не состряпать из моего случая „дела“, потому что дай Бог, чтоб ваши дети занимались столько, сколько занят мой сын! Чем терять время на меня, выйдите лучше на улицу, посмотрите, сколько там безнадзорных детей: курят, пьют, сквернословят, бездельничают, — займитесь лучше ими!».
Часа четыре они меня там мурыжили: пока это высказались все по кругу, — и по их выходит, что я-то и есть самый главный преступник против детства и что меня надо арестовать, посадить, лишить отцовства, стереть в муку и зажарить в масле…
Но и это ещё не последний шаг был. Наконец, вызывает меня районный прокурор. Я ему тоже всю эту историю рассказал с самого начала: про разговор с учительницей, с завучем, с директором и про то, как меня на «комиссию» вызывали, и газетную вырезку показал. А сам смотрю — у него на столе уже уголовная «ориентировка» на меня лежит. И говорит он мне замогильным голосом: «Ну, что нам ещё с тобой делать, а? Имей в виду: сам напрашиваешься». Тут-то до меня и дошло, что это последнее увещевание, дальше — каталажка. И я не выдержал: говорю ему покаянно, что вот теперь только всё окончательно осознал, — лишь попросил его по-человечески: дать возможность закончить с сыном дома хотя бы учебный год, — и дал слово честного беспартийного человека, что уж в следующем сентябре обязательно отведу его в школу.
Ну, а о том, что Бормота всё-таки сумел обмануть прокурора и ещё весь следующий учебный год, скитаясь, продержал сына при себе, — я уже рассказывал.
Меня не было в городе, когда он ушёл из жизни. Я смог прийти только на его девятины… О его кончине ходили разные слухи; друзья недоумевали: как мог покончить с собой этот необычайно жизнелюбивый, душевно и физически сильный человек?. Чтобы разобраться в том, как это могло случиться, я разговаривал с несколькими людьми, хорошо его знавшими и видевшими его в последние дни, и мы установили следующее: его сын, уже взрослый молодой человек, в эти дни женился в Москве, Галина — на гастролях, и Владимир метался по городу, обращаясь к старым товарищам, прося взаймы денег на авиабилет до Москвы. Однако денег ему никто не дал. Ни один человек. Время, конечно, было тяжелейшее: кризис, что разразился в стране, в том году дошёл, можно сказать, до пиковой ситуации. И хотя богачей среди его товарищей не было — но не было среди них и нищих. А ведь у него по-прежнему было много товарищей и просто хороших знакомых: на те же девятины их пришло столько, что большая новая квартира была битком набита людьми, и мест за столами не хватало.
Один перед людской чёрствостью, обиженный на всех, отчаявшийся, он, видимо, и решился на свой самый последний в жизни решительный шаг…
И всё же я подозреваю, что то был лишь повод. Горький, мучительно острый — но всё же только повод. Причина, как мне кажется — глубже.
Он часто в своей жизни протестовал, иногда демонстративно, иногда сдержанно, даже осторожно, против многих проявлений той, прошлой советской жизни. И всё-таки, несмотря на свои демонстрации (главным образом, перед друзьями) и на своё оригинальничание и чудачества, он был сыном своего времени, т. е. советским человеком образца 60-70-х годов XX века — может быть, более ярким, чем другие, и всё-таки типичным.
Одним из литературных критиков того времени был даже термин такой пущен: «шестидесятники» — то есть те, чья молодость совпала с 60-ми годами. Но кто они такие, эти «шестидесятники»?
Их идеальный коллективный образ создала та же литература 60-х годов: это люди с широкой душой и открытым сердцем, люди читающие и думающие; это бессребреники и при этом материалисты, ценящие спорт и здоровый образ жизни, хорошо знающие, что «добро должно быть с кулаками», и презирающие всякий «быт» и накопительство; это насмешники и иронисты, по горло сытые навязшей в зубах мякиной идеологии, и в то же самое время — мечтатели и фантазёры, где-то глубоко в душе всё-таки верящие в братство людей, во всеобщее благо, готовые с энтузиазмом служить этим целям и воевать с любыми ветряными мельницами… Вот Бормота примерно и был таким «шестидесятником».
Но в начале 90-х на нас всех свалилась новая эпоха, и стиль жизни полностью сменился: ещё вчера простодушные и доверчивые, люди стали вдруг суетливы, хитры, подозрительны, озабочены заработками и пресловутой «коммерческой тайной»; вместо открытых настежь фанерных дверей в квартирах появились стальные двери с глазками и хитроумными замками, а за дверьми — злые собаки; начали править бал воровство, жульничество, цинизм, ненависть, злоба, примитивное накопительство — «на квартиру», «на машину», «на евроремонт», «на коттедж», на Тайланд с Антальей. Давно знакомые между собой люди перестали пускать друг друга в гости, встречать вместе праздники, делиться радостями и заботами. Все стали озабочены «карьерой» — кто чиновничьей, кто торгашеской, кто бандитской… При этом странный парадокс приключился с людьми: чем больше люди хлопочут о собственном благополучии — тем крепче вера в потусторонние силы и мистические тайны; чем больше воровства, подлости, злобы и торгашеского духа — тем гуще толпы в церкви; как признавался мне один знакомый священник, в церковь нынче идут люди, в большинстве своём духовно чёрствые, и идут, главным образом, не для молитвы, исповедания и очищения собственных душ — а, большей частью, клянчить у Бога новых благ и в то же время откупаться от Бога свечкой и десяткой, брошенной в церковную кассу.
Владимир был знаком с очень широким кругом людей и видел, как быстро на его глазах они меняются. Сам он не умел ни притворяться, ни бежать вслед за толпой, ни меняться вместе со всеми — он слишком ценил свою индивидуальность, свою рассудительность и свою честность; когда он поступал на очередную работу — то сразу предупреждал: «Не пью, не курю и не ворую», — и гордился этим. И вдруг никому не стали нужны ни честность, ни яркая индивидуальность, ни рассудительность: мир, в котором он привык жить и в котором что-то значил, разбился вдребезги — мир стал абсурдным. И он не смог перенести этого.
Французский писатель и философ Альбер Камю, подробно исследовавший в своём эссе «Миф о Сизифе» природу суицида с разных точек зрения, приходит к категорическому выводу: причины суицидов — отнюдь не социальные: бедность, нищета, потери, бытовые или любовные драмы, — всё это человеческая душа способна вынести — она рассчитана на это; он утверждает, что причина суицидов — только мировоззренческая: когда все жизненные скрепы вокруг человека рвутся на куски, мир становится в его глазах абсурдным, и человек, не в состоянии вынести этого абсурда, делает последнее протестное усилие: уходит из жизни.
Я подозреваю, что если бы Владимир владел даром письменного слова, то непременно написал бы нечто, подобное предсмертной записи В. П. Астафьева:
«Я пришёл в мир добрый, родной и любил его безмерно. Ухожу из мира чужого, злобного, порочного. Мне нечего сказать вам на прощанье».
ДиН мемуары
Наталия Слюсарева
Мой отец — генерал