кустарником «держи-дерево» или ежевикой, под звон жаворонков, скрип кузнечиков и свист сусликов. Привал. В котелке бурлит кипяток. Начинается процедура засыпки кукурузы и готовка мамалыги. Иногда печём картошку, иногда поджариваем шампиньоны, собранные у подножья гор. Дым свечей идёт вверх. Кругом тишина, всё живое попряталось в тень. Отец давно уже спит, а я, как зачарованный, растянувшись на земле и заложив руки под голову, гляжу в небо. По небу, как по голубому морю, плывут причудливые белые облака. Как интересно строить догадки, кто за кем гонится, кто кого догоняет, куда они плывут? Всё расплывается, и я сплю крепким сном на тёплой земле.
Соседний район от Тифлиса — Кахетия. В этих местах и «промышлял» отец, меняя наши носильные вещи на кукурузную муку, зерно. В Кахетии кроме грузинских, татарских сёл попадались и русские. В одну из таких деревень — «Бадьяуры» отец и определил меня к зажиточному мужику Силиверстову Тихону Ивановичу.
Как он договорился с моим будущим хозяином и сколько я должен был получать за свой труд — я не знал. Напоследок он заверил меня, что дядя Тихон — хороший человек и что я должен его во всём слушаться. Сам хозяин пообещал, что никто не посмеет меня обидеть. На прощание отец поцеловал меня и со словами:
— Если будет трудно, или что-либо случится, сразу напиши мне, — ушёл.
Интересно! Кому я мог писать?!!! До ближайшей почты на станции — десять километров. Что я мог написать, когда не имел ни копейки денег на конверт, бумагу, марку. Моё состояние было ужасным. В первый раз я попал к чужим людям, да ещё в качестве батрака, в одиннадцать лет. Я забрался в конюшню и заплакал горючими слезами навзрыд, как будто мне было три или четыре года. Я был напуган и обижен несправедливостью отца. Хорошо ещё, что в тот тяжёлый для меня день с утра шёл дождь, и не надо было выезжать в поле. Так в слезах я и заснул в яслях вместе с лошадьми.
На меня как на рабочую силу ложился, на первый взгляд, небольшой объём работы — сидеть верхом на одной из лошадей передней пары и править ими, чтобы косилка шла по борозде вплотную к пшенице. Ну и, конечно, уход за лошадьми. А это значит: кормить, поить, пасти, чистить.
Хозяин часто бывал пьян. Даже во время работы он умудрялся доставать на ходу из ящика, где хранились инструменты, бутылку водки и после каждого круга скошенного хлеба заряжаться из горлышка. Тут солнце, мой друг, начинало припекать ему голову, и дядя Тихон валился с копыток долой. Я распрягал коней, путал им ноги и пускал пастись. Когда солнце склонялось к западу, наш Иванович просыпался и, как ни в чём ни бывало, объявлял:
— Ну, Сидорка, хватит нам работать. Пора пообедать и немного отдохнуть.
Я разжигал огонь. В подвешенный котелок с водой засыпал пшено, клал картошку и заправлял салом.
Трещит костёр, а ему в сумерках вторят перепела: «спать-пора», «спать-пора». Это перепел приглашает свою подружку к себе на ночёвку. Посвистывают жаворонки и другая степная птица. Лошади в темноте подходят ближе к костру, продолжая степенно жевать и пофыркивать.
Хозяин раскладывает снедь на полотенце — домашнюю свиную колбасу, овечий сыр, пирожки с различной начинкой, солёные и свежие огурцы, помидоры, лук, чеснок, сало и соль. К этому времени кулеш уже готов. Дядя Тимоша, так я его называл, наливает в кружку водку и с заискивающей улыбкой протягивает её мне:
— Слушай, работничек, может, глотнёшь маленько? Я отвечаю:
— Что Вы, дядя Тимоша, это же водка?
— Ну и что же? — продолжает он.
— Да как же, ведь её пьют одни только пьяницы.
— Ну вот, выдумал что!
И не обращая больше на меня внимания, доливает доверху кружку и медленно начинает тянуть из неё, только кадык его ходит вверх-вниз. Опорожнив кружку, он сильно кряхтит, плюётся, чихает, охает, сморкается, утирая выступившие на глазах слёзы. Потом отправляет большой солёный огурец в рот и ещё долгое время всхлипывает, как будто плачет от страшной боли и страдания. Но, в конце концов, приходит в себя, растирает рукой грудь возле сердца и заплетающимся языком произносит:
— Чёрт, какой дьявол её выдумал, проклятую! Слава Кахетии! Слава нашей деревне «Бадьяуры»! Не будь Кахетии, не было бы такой дешёвой водки и вина.
Наевшись, дядя Тимоша отдаёт мне остатки пищи. Я ем и оставляю про запас. Луна уже взошла, так что можно различить стоящие копны хлеба, пасущихся лошадей, косилку на борозде, похожую на «избушку на курьих ножках». Бурьян перекати-поле, если всматриваться в него долго, превращается в причудливые, зловещие фигурки. От этого становится немного жутковато, дрожь пробегает по спине. Хочется придвинуться к огню. Лошади разбредаются на кормёжку, и мне приходится идти за ними, чтобы подогнать ближе к ночлегу. И так до самого утра, пока проснувшийся на рассвете хозяин не заставит меня запрягать, и пойдёт изнурительная езда на коне до самого вечера. На ягодицах нет живого места, и я ёрзаю на лошадиной спине, за что от хозяина мне опять попадает.
В августе погода испортилась, зарядили дожди. Прикинув, что ненастье затянется надолго, дядя Тимоша уехал в деревню. Я остался один в поле сторожить лошадей, косилку и телегу. Перед отъездом он наказал:
— Ты, Сидорка, хорошенько смотри за скотиной и имуществом, а я пришлю к тебе своего сына Ваську для помощи, кстати, он привезёт и харчи.
К тому времени, кроме буханки хлеба, другой еды не осталось. Прошёл день, другой, а посланца всё нет и нет. Погода хуже некуда — хлещет косой дождь с ветром. По утрам и вечерам — холодные туманы. Всё промокло. На мне нет сухого места. Я, как смог, подтянул брезент и смастерил под телегой что-то вроде шалаша. Лошади и те встали мордами по ветру, не пасутся. Наконец, к вечеру третьего дня объявился хозяйский наследник со сворой собак.
Когда Васька приехал, то решил показать, кто здесь хозяин. Осмотрев всё ли налицо, он стал вытаскивать из мешка продукты, но делал это так, что они валились у него из рук на землю. Грызясь между собой, подхватывая на лету куски, свора собак сжирала тут же всё в кустах. Делая вид, что происходит это случайно, Васька кричал мне: — Что же ты стоишь, как олух? Не видишь, что собаки едят твои харчи? Немедленно отбери у них или останешься голодным.
Но я знал, что значит отобрать у голодной собаки. Я ему ничего не ответил, а молча отошёл в сторону.
Дожди шли ещё несколько дней. Я питался одним только «хлебом насущным». Почему-то мне не везло у Селиверстова. Никому я был не нужен. Мне попадало от всех. Хозяйские собаки нападали на меня, валили на землю, оставляя на память рваные раны. Даже лошади и те не любили меня, видимо потому, что я спал в их кормушке. Под утро они добирались до моего ложа, покрытого дерюжкой и зачастую вместе с сеном захватывали мою нижнюю одежду, фыркали, толкали мордами, ухитряясь схватить зубами за живое место. А одна с характером кобылка всё норовила укусить — запрягал ли я её в телегу, давал ли корм — и однажды так лягнула меня по ноге, что та вся распухла. На месте удара образовалась ранка и стала гноиться. Боль была ужасная, я не мог ступить на ногу. Тихон Иванович заявил, что не станет кормить работника, который болеет, и я на костылях ушёл обратно в Тифлис.
Ещё с раннего детства помню я, как сильно любил меня мой отец Иван Васильевич. Я же в нём до последних дней его жизни души не чаял. Не было большего счастья для меня, как быть рядом с ним, слышать его нравоучительный голос с оттенком любовной нежности к своему единственному наследнику.
Дело было летом, я спал на кушетке во дворе. Подошёл отец и начал гладить меня, приговаривая:
«Сынок, мой, Сидорка, расти быстрей, как тяжело мне, мой родной помошничек». Я чувствовал его, но не знал, что мне делать; притвориться спящим или прижаться к нему, ответить, что я всё понимаю, и всё сделаю для того, чтобы ему было легче. Нужно совсем немного подождать, пока я вырасту. А сейчас, чем я могу помочь? Думай! Думай! — твердил я сам себе и придумал: стану я торговцем. Слышал я от многих, что можно выйти в люди только через торговлю. Моё страстное желание во что бы то ни стало помочь отцу прокормить нашу семью преследовало меня. К тому же, самолюбие требовало оправдать моё предназначение, как первого помощника отца, его наследника и заместителя.