Наконец отец повернулся в его сторону, небрежно скользнул взглядом по фигуре сына и почувствовал внезапную вспышку ярости, порожденную отчаянной головной болью и неутолимой жаждой.
— Никогда вовремя ничего не делаешь, сколько тебе ни говоришь!
Эрвин посмотрел сквозь очки на свои руки.
— За что ты убил его? — негромко спросил он отца.
Тот нахмурился, сдвинув густые, черные брови.
— За что я убил этого никчемного пса? А почему бы мне было не пристукнуть его?
Мужчина умолк, чуть отвел взгляд, и Эрвин понял, что сейчас он вспоминает, как накануне пинал, бил, швырял собаку — без конца, пока…
— И все же я не понял, за что? — повторил Эрвин. — Зачем… зачем ты сделал это?
Отец несколько секунд смотрел на него, потом повернулся к раковине и несколько раз плеснул себе в лицо водой. Он так и не ответил. «И не ответит, — подумал Эрвин. — У него всегда так — если что-то не нравится, вообще ничего не говорит». И так было постоянно после того, как мать Эрвина…
Мальчик поджал тонкие губы, чувствуя, как к нему снова возвращаются воспоминания. Мать его умерла три года назад, а он мысленно снова и снова возвращался к ней. В ту ночь мутный голос отца грохотал особенно громко, яростно, тогда как сам мальчик лежал, съежившись под одеялом на своей койке у крыльца и прижимая к груди маленькое тельце Боло. В тот день им с Боло пришлось немало отшагать, а потому оба сильно устали. Потом отец заревел с особо зловещей силой, а через несколько секунд послышались какие-то шаркающие звуки — впрочем, мальчику и раньше доводилось видеть, как спотыкается отец, когда основательно напьется. Несмотря на мучивший его страх, мальчик все же медленно погрузился в сон.
А потом наступило утро. Едва рассвело, и дом вошел отец — лицо посеревшее, глаза ввалились, налились кровью. Даже не глянув на мальчика и не сказав ему, что произошло, он сразу прошел к телефону. Уже позже Эрвин не раз вспоминал, как радовалась мать, что в их доме наконец появился телефон, установить который она столько раз просила, просто умоляла отца — и вот к этому телефону он и направился в то утро, чтобы куда-то позвонить и сказать, что мать лежит на краю каменоломни. Лежит на земле. Мертвая.
После того дня мальчик не раз пытался узнать у отца, как получилось, что в столь неурочный час мать оказалась на каменоломне, где обвалившийся кусок породы не просто раздробил ей голову, но и ее саму чуть не похоронил под своими обломками — ведь она же вообще никогда не ходила в то место. Однако отец всякий раз резко обрывал его расспросы, а потом и вовсе отказывался говорить на эту тему.
Люди в форме тоже задавали отцу те же вопросы насчет того, как мать оказалась на краю каменоломни, на что он раз за разом тупо отвечал им одно и то же: «Я не знаю — она была хорошая женщина, хорошая женщина». Эрвина тогда еще удивило, как может отец без конца произносить такие слова, тогда как сам он ходил ежедневно, смердя зловонным перегаром и обращаясь с ней грубо, очень грубо, просто ужасно.
Эрвин постарался выбросить из головы эти горькие воспоминания и даже чуть расправил свои худые плечи.
Снова появился отец — с очередным стаканом воды в руке.
— Сходи-ка лучше проверь ремень на помпе, а то еще чего доброго опять лопнет. И к машине не подходи, нечего тебе там делать, понял?
Остановки механизма помпы из-за порванного ремня и последующее прекращение подачи воды в дом со временем стали для отца больным вопросом. Они служили теми искрами, от которых мгновенно вспыхивала его ярость, вздымались волны новой раздраженной озлобленности. Эрвин проверил, как горит огонь в печке, на несколько секунд задержавшись рядом с ней и прикрыв глаза — только чтобы вспомнить, как все было раньше.
На маленькой полочке, где прежде стоял телефон, сейчас было пусто, и Эрвин в очередной раз припомнил, как радовалась мать, когда в их доме наконец установили телефон.
— Ведь от нас до ближайшего жилья целых четыре мили, — частенько повторяла она, — а так я чувствую себя в полной безопасности, да и удобно опять же…
Сейчас все это ушло в прошлое: отец решил не тратиться на ненужную ему «забаву».
— Пошевеливайся, — крикнул он сыну, отрываясь от стакана с водой.
Эрвин вынул из ящика с инструментами пару стареньких плоскогубцев, сунул их в брючный карман и вышел на улицу.
Чувствуя в душе закипающее негодование, он не сразу направился в сарай, где стояла помпа, а вместо этого двинулся по захламленной дорожке, походя чиркнув кончиками пальцев по кузову запылившегося «седана» образца 1950 года. Эрвину вообще нравились всякие механизмы, и каждый раз, когда отца не было поблизости, он открывал капот и подолгу рассматривал мотор машины, ослабляя и закручивая всевозможные гайки, отсоединяя от свечей проволочные контакты, протирая их и устанавливая на прежнее место. Ему очень хотелось самому смастерить какой-нибудь механизм, но у него не было для этого ни материалов, ни соответствующих инструментов — вот разве что эта пара стареньких плоскогубцев.
Наконец он миновал инструментальную кладовку — в общем-то она так только называлась, поскольку никаких инструментов в ней не было, разве что грабли, лопата и старая, проржавевшая пила, — прошел еще дальше, остановившись ярдах в сорока позади нее, и опустился на колени рядом с холмиком свежевскопанной земли. С одного края холмика он положил большой камень, и стал нежно гладить его шершавую поверхность, чувствуя, как снова в глазах появляется резь и через стекла очков опять ничего невозможно разглядеть.
Боло не был чистокровной гончей — разве что наполовину, — однако вид у него был от этого не хуже, корпус чуть покрупнее да нос более длинный.
А как быстро он бегал, и какое у него было отменное чутье — не хуже, чем у любой охотничьей собаки. У Эрвина, разумеется, не было ружья, но, если бы он обзавелся им, то благодаря Боло уже давно настрелял бы не меньше тысячи зайцев и диких кроликов — вот сколько мог выследить его любимый Боло. Мистер Киндлер, которому принадлежало находившееся в четырех милях от них ранчо, как-то сказал Эрвину, что у него прекрасный охотничий пес — такой хороший, что лучше его он вообще никогда не видел. Он даже целых четыре раза брал Боло с собой на охоту и всякий раз возвращался с кроликом.
Теперь из-под очков Эрвина уже лились потоки слез, горячими струями обжигавшие щеки мальчика. Он вспоминал, как выглядел Боло, когда переходил на бег, как отталкивался от земли своими короткими и мускулистыми задними лапами — иногда казалось, что он даже ветер может перегнать. А сейчас Эрвину очень хотелось забыть про то, как заскулил Боло, когда по его телу пришелся первый удар отцовского ботинка…
Чуть пошатываясь, мальчик поднялся на ноги, ничего не видя вокруг себя. Теперь он уже признался себе в том, что попросту расплакался, а потому вынул из кармана грязный платок, насухо вытер глаза и снова надел очки.
Затем мальчик отправился назад, миновал «инструментальную кладовку» и подошел к сараю, в котором стояла помпа. На сей раз он не услышал стука ее двигателя и искренне пожелал, чтобы это было лишь потому, что все баки и трубы заполнены водой, а не потому, что в очередной раз лопнул ремень. С каждым разом у него оставалось все меньше надежды на то, что ему удастся залатать его — такой он был старый, весь изношенный.
Мальчик открыл дверь посеревшей от непогоды деревянной постройки, в которой стояла помпа, и заглянул внутрь. Пол в сарае был покрыт грязью, никогда не просыхавшей из-за сочившейся из труб воды, а в воздухе стоял затхлый запах плесени. Эрвин проверил ремень и убедился в том, что с ним пока все в порядке. Значит, мотор остановился лишь потому, что вся система была заполнена водой.
И в то же мгновение он увидел еще что-то. Глаза его широко распахнулись, ион непроизвольно отшатнулся назад, стараясь, однако, двигаться медленно и осторожно. Он пристально всматривался в полумрак сарая, после чего резко повернулся и побежал к дому.
А потом внезапно остановился. Просто замер на месте, чувствуя, как лицо заливает краска возбуждения. Теперь он простоял уже несколько дольше, нахмурив лоб и глядя себе под ноги. Его мать всегда говорила, что у ее сына смекалистая голова, и сколько бы отец ни ворчал по поводу его тщедушного