Промашку дашь, ан, дьявол из норы.
Не будь, однако, и чрезмерно крут,
Играя сном моим и там, и тут.
Не дай ни двойнику, ни даже мне
Смеяться над тобой, вредить тебе;
Оставь все это детям, дуракам,
А ты до сути сна доройся сам.
Сними покров, вглядись, что там внутри,
Усиль метафоры, но не соври
Умеешь коль искать, отыщешь ты,
Бог помощь, если помыслы чисты
Отбросы встретятся мои, дерзай
Швырять их вон, лишь злато оставляй.
Руда не скрыла ль золота того?
Брось яблоко, но надкуси его. Но коли бросишь все, как пустород,
Тот сон, я знаю, больше не придет.
КНИГА 1
Молодой Р.М., мой охранник-мормон, принес наконец немного бумаги. Прошло целых три месяца с тех пор, как я впервые попросил его об этом. Подобное душевное потепление необъяснимо. Может быть, Андреа удалось подкупить его. Райгор Мортис отрицает это, но он и должен отрицать. Мы говорили о политике, и по тем намекам, которые Р.М. позволил себе обронить, я догадался, что президент Макнамара уже принял решение использовать «тактическое» ядерное оружие. Возможно, именно по этой причине я в долгу за пачечку бумаги не у Андреа, а у Макнамары, потому что в течение этих долгих недель Р.М. мучила мысль, что генералу Шерману, бедному генералу Шерману, было отказано в предоставлении соответствующей обстоятельствам атакующей мощи. Но сегодня Р.М. счастлив, его испуганная улыбка — эти тонкие губы, приклеившиеся к деснам и обнажающие превосходные зубы так, что челюсти становятся похожими на челюсти голого черепа, — подрагивает едва заметной претензией на насмешку. Почему у всех мормонов, которых я знал, улыбка человека, страдающего запором? Неужели виной тому исключительно их сортирный опыт?
Это мой дневник. Здесь я могу быть чистосердечным. Чистосердечно: более несчастным быть невозможно.
Дневники, которые я пытался вести прежде, каким-то образом превращались всего лишь в некое подобие проповеди. В этом деле с самого начала не следует забывать о необходимости быть обстоятельным и принять в качестве шаблона этой возвышенной регистрации обстоятельств существования заключенного «Записки из Мертвого дома». Быть обстоятельным здесь — проще простого. Одно, едва ли не детское, обстоятельство буквально тиранит меня. Ежедневно по два часа перед обедом провожу я на Гефсимании страха и надежды. Страха перед тем, что нас опять будут кормить этими отвратительными спагетти. Надежды, что в предназначенном мне черпаке тушенки с картофелем окажется толстый кусок мяса или на десерт выдадут яблоко. Гораздо хуже этой проблемы «жратвы» каждодневное утреннее мытье и выскабливание наших камер перед осмотром. Эти камеры так же невообразимо чисты, как голубая мечта Филипа Джонсона (о роскошной ванной комнате с бассейном в центре), тогда как мы, заключенные, всюду носим с собой невообразимый, неискоренимый запах собственной застарелой мочи.
Однако: мы здесь, наша жизнь не хуже, чем могла бы быть вне этих стен, если бы мы откликнулись на наши призывные повестки. Как ни отвратительна эта тюрьма, она обладает одним преимуществом — пребывание в ней не приведет к такой неминуемой, такой вероятной смерти. Не говоря уже о неоценимом преимуществе праведности.
Ах да, кто эти «мы»? Кроме меня, здесь не более дюжины других отказников, и нас заботливо содержат порознь, чтобы воспрепятствовать возможности живого обмена мнениями. Заключенные —
Четыре месяца! А мой приговор — пять лет… Это Медуза-Горгона всех моих мыслей.
Я должен поговорить о Смиде. У орден Смид — мой архивраг. Смид — деспот, который до сей поры отказывает мне в разрешении пользоваться библиотекой, дозволяя брать только Новый Завет и молитвенники. Это то же самое, как если бы я был оставлен, чем мне часто угрожали в детстве, на летние каникулы с ненавистным дядей Моррисом (который убеждал моих родителей в том, что я «потеряю зрение», если буду так много читать). Лысый, с низким рокочущим голосом, полный той полнотой, которая характерна для потерявших форму атлетов, — это Смид. Он достоин презрения за одно только свое имя[21]*. Сегодня из получаемого мной раз в месяц письма от Андреа я узнал, что цензор (Смид?) не вымарал те корректуры «Холмов Швейцарии», которые высылались мне сюда, и они возвращены издателю с резолюцией, разъясняющей правила переписки с заключенными. Это было три месяца назад. Сейчас книга в печати. Она уже
Цензор, естественно, изъял рецензию, которую Андреа приложила к письму. Муки тщеславия. Я мог бы лет десять не выписывать ни одного требования на книгу, если бы не моя несчастная докторская диссертация по Уинстенли; сейчас мои стихи в печати — и, может быть, пройдет еще пять лет, прежде чем мне будет позволено их увидеть. Да проросли б глаза Смида, как картофель весной! Да биться б ему в конвульсиях малайзийского паралича!
Пытался продолжать цикл «Обряды». Не смог. Колодцы сухи, сухи.
Спагетти.
По ночам, таким как эта (я пишу эти заметки — после того как выключается свет — под негасимой 20 -ваттной звездой над туалетным толчком), я задаюсь вопросом, правильный ли я сделал выбор, попав сюда, или я просто дурак. Героизм это или мазохизм? В плане личной жизни моя совесть никогда прежде не была столь добросовестной. Но, черт побери, эта война
Я думал (убеждал себя), что попасть сюда было бы немного иным делом, чем податься в монастырь Ордена траппистов, что я смогу легко вынести лишения, если попаду сюда по доброй воле. Одно из моих сожалений, которое всегда тяготит женатого мужчину, состоит в том, что созерцательную жизнь, в ее более утонченных аспектах, я отвергаю. Я воображал, что аскетизм — это некое редкостное наслаждение, что-то вроде спиритуалистического трюфеля. Ха!
Рядом со мной в свое удовольствие похрапывает маленький буржуа из мафиози (попавшийся на уклонении от налогов). Пружины его койки поскрипывают в зримой темноте. Я пытаюсь думать об Андреа. В