старших классах школы брат Уилфрид советовал нам молиться Блаженной Девственнице, когда возникают похотливые мысли. Возможно, у него это срабатывало.
Вот и nel mezzo del camin di nostra vita![22] Мое тридцатипятилетие и легкий приступ отвратительного настроения. В течение нескольких минут перед металлическим зеркалом для бритья мой двойник, Луи II, был на высоте положения. Он гримасничал, выражал негодование и марал знамя веры, не говоря уже о надежде (целиком замаранной за эти дни), своей грубой бранью. Я вспомнил унылое лето пятнадцатого года моей жизни, то лето, когда моя душа находилась в единоличном владении Луи II. Унылое? Сейчас возникает какая-то радость от того, что я говорю Non serviam[23]**, та радость, которую мне все еще трудно отделить от воспоминаний о первом соприкосновении с сексом.
В моей нынешней ситуации так ли уж много отличий? разница разве в том, что я предусмотрительно говорю Non serviam скорее Кесарю, чем Господу Богу.
Когда капеллан заглянул ко мне послушать исповедь, я не стал делиться с ним этими угрызениями совести. При своем простодушии он больше годится для того, чтобы стать на сторону циничного Луи II. Но он уже научился не растрачивать на меня скудные ресурсы своей казуистики (он — еще один ирландский томист-ретроград) и стремится принимать меня со всеми моими моральными ценностями на слово. «Но берегитесь, Луи, — посоветовал он мне перед отпущением грехов, — берегитесь интеллектуальной гордыни». Имея в виду, как я всегда полагал, остерегаться интеллекта.
Как отыскать различие между праведностью и своеволием? Между двумя Луи? Как, однажды начав, перестать задавать вопросы? (Вот это вопрос!) Есть ли подобные проблемы у такого, как Р.М.? Создается впечатление, что за всю его жизнь у него не было ни единого сомнения — а у мормонов, казалось бы, гораздо больше причин для сомнений, чем у меня.
Сейчас я даже меньше чем снисходителен. Эти колодцы тоже высыхают.
Сегодня нас направили в наряд за пределы тюрьмы рубить и жечь больные деревья. Какой-то новый вирус или один из наших собственных сбился с пути. Несмотря на сезон, ландшафт за стенами тюрьмы почти так же пустынен, как и внутри нее. Эта война наконец поглотила резервы нашего изобилия и ежедневно разрушает фибры всего сущего.
По возвращении нас по одному пропустили через клинику, чтобы сделать самые новые прививки. Дежурный доктор задержал меня, когда ушли все остальные. Минутная паника: не распознал ли он у меня симптомы одной из новых болезней этой войны? Нет, он дал мне познакомиться с рецензией на «Холмы Ш.»! Боже мой, Боже. Монс из «Нового Раскола». Ей понравилось (ура!), хотя она возражает, и это не было неожиданностью, против идолопоклоннических стихов. Она также не заметила ссылок на Рильке, с которыми я переусердствовал. Эх! Пока читал рецензию, добрый доктор сделал мне инъекцию и, казалось, впрыснул в задницу несколько тысяч кубиков смердящей вакцины. Я был так счастлив, что почти не обратил на это внимания. Смотрю на себя: я
Два педераста, с которыми мафиози и я разделяем, без всякой на то охоты, нашу камеру (их занятия — не то, за чем хотелось бы наблюдать), внезапно перестали разговаривать друг с другом. Донни весь день сидит на мусорном ящике и хандрит Питер предается грустным раздумьям, устроившись на койке, словно курица на яйцах. Время от времени Донни приходится обращаться ко мне с жалобами, касающимися неразборчивости Питера, действительной или мнимой? (Где им удается находить благоприятные возможности для измены?) Донни помоложе и чернокожий, он олицетворение женственности даже по духу своих сетований — и умело преподносимых, и пустяковых. Питеру около тридцати, он все еще красив, хотя на лице есть шрам, выглядит потасканным. Оба попали сюда за дела с наркотиками, хотя, в отличие от Донни, Питер однажды проходил по делу об убийстве Создается впечатление, что он сожалеет, что был оправдан В их любовном влечении слишком велик элемент настоятельной необходимости, чтобы эта любовь могла выглядеть мало-мальски убедительной: если бы ты был единственным в мире мальчиком, а я — другим единственным. И все же кто из них самка?
Хотя должен сказать, что я нахожу более приятным узнавать вещи такого сорта из вторых рук Перед этой реальностью моя свобода от предрассудков пасует.
В этой связи, кстати сказать, есть определенное преимущество в том, чтобы быть таким полным, каков я есть. Ни один здравомыслящий не вожделится обладанием
Однажды у меня возникла мысль сделать воодушевляющую книгу для полных людей под названием «Пятнадцать Знаменитых Толстяков». Доктор Джонсон, Альфред Хичкок, Сэлинджер, Фома Аквинский, Мельхиор, Будда, Норберт Винер и др.
Нынче ночью коечные пружины вели себя тихо, но время от времени между всхрапываниями мафиози раздавался тяжелый вздох Донни или Питера.
Нынче целый вечер беседовал с молодым Райгором Мортисом. Может быть, эпитет неточен, поскольку Р.М. ближе всего подходит под понятие «друга» из всего того, что я нашел здесь. При всей его ортодоксальности, он — серьезно мыслит, человек доброй воли, и наши разговоры, как я надеюсь, нечто большее, чем упражнения в риторике. Со своей стороны, я знаю, что ощущаю, помимо моего евангелистического стремления переубедить его, почти безрассудное желание его понять, потому что именно Р.М. и ему подобные делают бесконечной эту неслыханную войну, верят, причем чистосердечно, в чем я никак не могу усомниться, что, поступая так, они выполняют некую моральную акцию. Или я должен принять тезис наших неомиллсистов (скорее, неомакиавеллистов), которые отстаивают ту точку зрения, что избирателями, т.е. обладателями стоячих мест в партере на представлении драмы этого мира, просто пользуются тайные хозяева с вашингтонского Олимпа, которые формируют их мнение так же легко, как управляют (по общему мнению) прессой?
Я бы даже хотел, чтобы было именно так: если бы убеждение было такой легкой задачей, видимо, было бы можно надеяться, что всего нескольких голосов в пользу праведности хватило бы для достижения такого же эффекта. Однако ни мне, ни кому-либо другому из тех, кого я знаю по Комитету борьбы за Односторонний Мир, так и не удалось никого убедить даже в безумии и аморальности этой войны, не считая тех, кто и без того всем сердцем приветствовал подобный образ мышления и нуждался не в убеждении, а всего лишь в нашем подбадривании.
Возможно, Андреа права; может быть, я должен был оставить эту войну политиканам и пропагандистам — экспертам, как их называют. (Вот именно! Об Эйхмане говорили как об «эксперте» по еврейской проблеме. И это несмотря на то, что он говорил на идише!) Добровольно отказаться от полемики, чтобы иметь возможность посвятить свой талант исключительно музам.
Тогда кому же посвятить свою душу, Дьяволу?
Нет, хотя сопротивление — безнадежная задача, молчаливое согласие было бы еще хуже. Взять хотя бы Ян-германна: он молчаливо согласился, он остался в терпимом одиночестве, он надел на совесть намордник. Дала ему поддержку ирония? Или муза? Когда ты в актовый день поднимаешься, чтобы прочитать адрес, а половина аудитории покидает зал, куда девается твоя величественная невозмутимость, о поэт? А его последняя книга — такая скверная, такая скверная!
Но Янгерманн наконец понял истинное значение своего молчания. Когда я разговариваю с P.M., сам язык, кажется, меняется: я пытаюсь охватывать умом смысловые подтексты, но они шарахаются прочь,