— У него сын недавно чуть не погиб. Тоже корректировщик, — пояснил Стайнберг.

— Знаю, — Скилдин кивнул. — И сына его знаю. Хороший парень. Ну так ведь он же не погиб? Чего тогда расстраиваться?

Моравлин почувствовал, что хмелеет. Плохо хмелеет — тяжело, когда хочется обвинять весь белый свет, лезть в драку, когда все равно, ты набьешь морду, или тебе. Порой второе даже желательней.

— Чего расстраиваться? — переспросил он. — Ну вот ты — исчез, бросил родных, друзей. И в голову не пришло, что им может быть горестно без тебя. У тебя свои планы, только о них помнишь. Вот я и думаю — в какой момент мой сын просто забудет про мое существование, про свою мать, сестру?

Скилдин на него смотрел, как на идиота:

— Слушай, Вань, ты когда его делал, думал, для себя стараешься? Думал, он всю жизнь с тобой будет? Дети рождаются, чтоб вырасти, уйти и навсегда про тебя забыть. А ты чего хотел? Или это вариации на тему желанного бессмертия — хочешь жить вечно, не в себе, так в сыне? Потому и мешаешь ему жить?

— Вот когда у тебя будут дети, тогда и поговорим, — с легким высокомерием сказал Моравлин.

— Я, к твоему сведению, женат, и детей у меня — шестеро, — откликнулся Скилдин. — Так что можешь говорить прямо сейчас.

Моравлин открыл было рот, чтоб срезать Скилдина ехидной репликой, но Стайнберг, которому вовсе не улыбалось стать свидетелем поединка прогнозиста с реал-тайм корректировщиком, перепалку прервал:

— Тихо! Нашли, чем мериться. Олег, я все понял, кроме одного — как ты ухитрился семнадцать лет не попадаться нам на глаза?

— А я имя сменил. Я теперь Родион Олегович Стрельцов.

Стайнберг ошалело посмотрел на Моравлина. Скилдин-Стрельцов ухмылялся.

— Теперь я понял, почему нашу колонию на Венере назвали Ольговой Землей, — пробормотал Стайнберг.

— Ну да. А многие знают, что меня на самом деле Олегом зовут. А что ваши сканеры меня не брали… На самом деле брали. Я просто всюду поставил себе допуск по высшей категории. На всякий случай. Так что они меня видят, но игнорируют.

Стайнберг посмотрел на Моравлина:

— Это разве четвертая ступень?

За Моравлина ответил словоохотливый Скилдин. И сказал такое, что Стайнберг не поверил своим ушам.

— Чего-чего? — переспросил он.

— Двенадцатая, говорю, — повторил Скилдин. — У меня двенадцатая ступень. Вы про такое даже думать боитесь.

Моравлин и Стайнберг молчали. Скилдин откинулся на спинку стула, понюхал бокал, но пить не стал. Наверное, решил, что свою корректировщицкую норму уже принял.

— Ты вот меня детьми попрекаешь, — тихо сказал он. — А теперь сравни. У тебя один сын и одна дочь. Оба — благополучные, рассудительные, законопослушные и ходят по твердой земле. А у меня там — полтора миллиона не пойми кого. И каждый считает меня царем-батюшкой, Отцом Небесным, заступником, богом и я даже не стал уточнять, кем еще. Они для меня все — дети. Причем маленькие. Ползунки. Они шагу без меня ступить не могут. Не могут потому, что действительно не могут. Это Венера. Она вся ползет, как пенка на киселе. И я про каждого помню, что вот этот — убийца, и в истерике с перепугу может расстрелять десяток-другой невинных. А эта — шлюха, которая больше всего боится, что кто-нибудь узнает о ее прошлом на Земле, потому что тут она — почтенная матрона. От страха разоблачения тоже запросто делов наделает. И почти у каждого есть дети. За которых они переживают так же, как ты за своих. Вот теперь и думай: на одной чаше весов — друзья, родные, которых у меня, кстати, нет, я детдомовский. На другой — полтора миллиона душ, которые ничем принципиально не отличаются от тех, которых я бросил на Земле. Только что менее благополучные и более несчастные. А через сто лет их будет полтора миллиарда. И жизнь этих полутора миллиардов напрямую зависит от того, что сделаю я здесь и сейчас, понимаешь? Ты мне в упрек ставишь редкие вздохи десятка людей, а о тех миллионах — забываешь! А я за них отвечаю! Не головой, не задницей — совестью! Своей совестью корректировщика!

— Ну ладно, ладно, — примиряюще сказал Стайнберг. — Всем все понятно. Мы живем интересами помельче, ты — покрупней, каждый в меру своих способностей.

— Извините, — Скилдин остыл. Потер лоб ладонью. Встал, подошел к окну, тихо заговорил: — Никак не могу привыкнуть. Иду от космодрома, вверх посмотреть боюсь. И постоянно ловлю себя на мысли: что за новую гадость приготовила Венера, если небо поголубело? На Венере ведь небо — белое и плотное. Как молоко. Днем белое, ночью черное и маслянистое, как нефть. И непрозрачное. Что там звезд — солнца не видно! Днем только кусок неба поярче других, так и определяем, где сейчас солнце. И небо как будто жидкое. Вот кажется, что стоишь под огромным таким полиэтиленовым пакетом с молоком или нефтью. И ждешь, что пленка прорвется, а вся эта прорва жидкости обрушится на тебя. Там вообще первое время все сутулятся. Небо сильно давит. Даже не физически, хотя там атмосферное давление повыше земного, а психически. Потом — ничего, привыкаешь таскать это небо на своих плечах, аки атлант…

— Вот за это и давайте выпьем, — улучив паузу, сказал Стайнберг. — За небо и атлантов.

Они посидели еще с час. Моравлин преимущественно молчал, чувствуя себя куда более инородным, чем даже Стайнберг, хотя у Стайнберга вовсе никаких паранормальных способностей не было. Говорили о политике, Скилдин хвастался успехами.

— Иван Сергеич мне тут жаловался на тебя, — обронил Стайнберг. — Говорит, сына ты у него переманил.

Ну наконец-то, подумал Моравлин, к делу перешел.

Скилдин задумался. Потер подбородок:

— Да я бы не сказал, что переманивать пришлось… Ему, по-моему, на Земле тяжело было. Сам искал,

Вы читаете Корректировщики
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×