— И что же он вспоминает?

— Есть в Таиланде такое местечко, вроде бы курортное, Патайя называется. Люди оттуда возвращаются до того уставшие, до того изможденные, что после этого всю свою жизнь только и делают, что собирают деньги, чтобы снова оказаться там хоть на денек, хоть на часок.

— Надо же! — Неклясов заинтересованно взглянул на Анцыферова. — Что же измождает?

— Любовь, Вовчик, только любовь может довести человека до такого состояния. Или же стремление к любви, что еще более накладно, еще более изнурительно и тягостно.

— Говори, Леонард, говори, — произнес Неклясов. — Внимательно слушаю.

— Значит так, Вовчик... Женщины там необыкновенно маленького роста, тайки называются...

Национальность у них такая, не потому что они все Таисии, а по национальности. И красоты неописуемой. А страсть у них любовная, как у... Ну, как тебе сказать...

— Как у пэтэушниц, — подсказал Неклясов.

— Да, наверно. И все там поставлено так, что нет никаких сил сохранить хотя бы один доллар на обратную дорогу. Есть там у них три вида массажа... Предлагают на выбор любой...

— А если я захочу все три сразу?

— Вряд ли получится, потому что тайки будут вокруг тебя суетиться и друг дружке мешать.

— Вот и хорошо! — воскликнул Неклясов. — Тем больше у них будет азарта.

— Не думай об этом, Вовчик, азарта у них и без того достаточно. Хватило бы этого азарта у тебя! Так вот, три вида массажа... Самый невинный первый... Ты спишь, а она тебя массирует, все тело твое массирует тоненькими своими, нежными пальчиками, полными любви и страсти.

— А я сплю? — недоверчиво спросил Неклясов.

— Да. А ты спишь.

— А ты бы заснул?

— Там кто угодно заснет, потому что касания ихних пальчиков приходятся как раз на самые чувствительные твои точки тела, на самые трепетные...

— А если я ее трахну?

— Нет проблем, но тогда это будет уже второй вид массажа.

— А третий?

— Когда ты будешь заниматься только этим... Поскольку европейские тела большие, а тайки маленькие, то одно тело обычно обслуживают несколько таек...

— Надо же, — Неклясов был явно озадачен бесконечностью проявлений жизни на земле, разнообразием нравов и обычаев. — И, это... Вое красавицы?

— Других не берут, — твердо ответил Анцыферов. — Другие у них на кухне работают.

— Правильно, — одобрил Неклясов. — Разумно... А это... Как насчет цены?

— Вовчик! — воскликнул Анцыферов. — Копейки! Пятьдесят долларов — и ночь твоя.

— А напитки? За мой счет?

— Они не пьют! Вовчик! Что ты говоришь? Им же нужно форму соблюдать. Выдержать всю ночь — это тебе не фунт изюма.

— Вообще-то да, — согласился Неклясов. — Надо ехать, — проговорил он с каким-то затуманенным взором, — Надо ехать. — И с тем же выражением лица, с теми же затуманенными экзотической любовью глазами он взял Анцыферова за галстук, притянул к себе и широко улыбнулся белоснежной своей улыбкой. И тут же глаза его сразу стали другими. Затуманенность в них осталась, но это было уже нечто другое, — это была уже поволока не совсем здорового человека, и Анцыферов с ужасом это понял. — Скажи, Леонард, ты же в прокуратуре работал?

— Работал, — Анцыферов сделал попытку освободиться, но Неклясов еще цепче ухватился за галстук.

— Ты же знаешь всякие секреты? Да? До того, как тебя посадили за мздоимство, пользовался всякими благами?

— Вовчик! — Анцыферов очень не любил, когда ему напоминали о работе в прокуратуре, о его бывшей должности. Он вдруг ощутил острую уязвленность, униженность — пройдоха и вор держит его за галстук, притянув к себе и сдавив горло, а он вынужден в таком положении с ним разговаривать... Анцыферов резко дернулся, распрямился, но Неклясов, тоже уловивший перемену в его настроении, отпустил галстук, и Анцыферов с трудом удержался, чтобы не опрокинуться навзничь.

— Какой-то ты нервный стал, Леонард, — улыбчиво произнес Неклясов. — Какой-то возбужденный... Даже не знаю, что с тобой происходит последнее время.

— Веди себя приличней! И тогда не будет ни с кем ничего происходить! — ответил Анцыферов, пытаясь хоть этими словами восстановить достоинство.

— Будет, — сказал Неклясов. — С моими друзьями всегда будет что-то происходить, нравятся тебе это или нет. До тех пор, пока я живой.., будет.

— Это уже твое дело!

— Нет, Леонард, — Неклясов покачал тонким, искривленным какой-то болезнью указательным пальцем перед самым носом Анцыферова. — Нет, — повторил он, раскачивая пальцем от одного зрачка бывшего прокурора до другого, и Анцыферов, сам того не замечая, помимо своей воли следил за этими мерными раскачиваниями корявого пальца убийцы. — Это наше общее дело. С некоторых пор, да? Согласен?

— Как скажешь, Вовчик, как скажешь, — усмехнулся Анцыферов, пытаясь и смягчить собственное унижение, и отстоять независимость суждений.

— А я вот так и говорю, — ответил Неклясов, улыбаясь сочувственно и безжалостно. Он прекрасно понял смысл сказанного Анцыферовым и тут же отрезал ему все пути к отступлению.

Есть в нас какое-то невытравляемое чувство слова, как-то умудряемся мы понимать так много, так много в обыкновенном хмыканье, пожимании плечами, игрой глазками, не говоря уже о словах. В наших бестолковых перебранках присутствует такая тонкость в передаче мыслей и чувств, состояний и взаимоотношений, что, право же, нет другого столь же богатого языка на белом свете. И образование у Неклясова не больно высокого пошиба, если у него вообще было какое-то образование, и мир он воспринимает далеко не красочно и многозначно, ограниченно воспринимает, и словарный запас у него беден и убог, но вот находит он интонации, находит простенькие вроде бы словечки. И уже нет Анцыферова, нет его самолюбия, образования, опыта большого человека... И никакого мата не требуется, более того, мат все скрадывает, смягчает, человек, который не матерится, воспринимается жестким, сухим, бессердечным.

Да, это так!

На такого человека смотрят неодобрительно, в нем видят врага, который не просто кичится, этот человек не может и не желает, видите ли, смягчить парой хороших матюков собственное мнение. А бесконечные «извините», «пожалуйста», «будьте добры» еще более ужесточают его слова, подчеркивают если и не злобность натуры, то уж во всяком случае все ту же неумолимость, несговорчивость, превосходство.

Однако и у самого подавленного и униженного неизбежно вдруг встанет однажды колом хвост, вдруг напряжется что-то внутри, вздрогнут возле мягких мочек ушей кулаки желваков... И тогда он тоже может наговорить достаточно. Именно это и произошло с Анцыферовым, именно до этой стадии бешенства и довел его Неклясов.

— Ты чего хочешь, Вовчик? У тебя что-то болит? — спросил Анцыферов, прекрасно понимая, что второго вопроса задавать не следовало — у Неклясова всегда что-то болело, ныло, постанывало в организме. Анцыферов был достаточно проницателен, чтобы догадаться об этом. Но плохо было не то, что догадался, а то, что он открылся, сказал всем сидящим за столом о его недомоганиях.

И услышав вопрос, Неклясов удовлетворенно кивнул. Именно этого он добивался, теперь ему все позволено, теперь он может с этим человеком поступать, как заблагорассудится.

— Что у тебя с ушами? — спросил Неклясов с невинным видом.

— А что там? — не понял Анцыферов и машинально потрогал одно ухо, потом второе.

— На месте?

— На месте, — ответил Анцыферов, мгновенно побледнев. Он понял намек. И знал, хорошо знал, что Неклясов ничего не говорит попусту. Не потому, что такой уж обязательный, по другой причине — произнеся

Вы читаете Банда 3
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

2

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату