— Рубли. Мне кажется, мадам Отова имела в виду, что придется дать взятку.
На входе в Третьяковскую галерею было тихо и спокойно, как в монастыре. Вера протянула деньги женщине в стеклянной кабинке и вручила нам билеты.
— Оставим вещи в гардеробе, — сказала она и взмахом руки поманила нас за собой вниз по ступеням.
Гардеробщицы в потертых синих униформах, которые были надеты поверх платьев, и в шерстяных платках сновали между рядами вешалок, неся на руках целые горы шуб, пальто и шапок. Меня поразило, что всем гардеробщицам было уже за восемьдесят. Я подумала, что для нас как-то непривычно видеть работающих пожилых женщин. Они повернулись, посмотрели на нас и, увидев Веру, кивнули. Мы передали им верхнюю одежду и шапки. Одна из женщин заметила личико Лили, которая высунулась из складок шали, и в шутку протянула мне еще один номерок.
— И девчушку оставляйте, я найду ей место.
Я внимательнее присмотрелась к женщине. Хотя уголки рта у нее были опущены, как и у остальных гардеробщиц, в ее глазах горел озорной огонек.
— Не могу. Она слишком «ценная», — улыбнулась я. Женщина протянула руку и пощекотала Лили по подбородку.
Вера достала из сумочки очки и стала рассматривать проспект, посвященный выставке. Затем она показала нам с Иваном, где вход в галерею, и мы уже хотели двинуться в том направлении, как вдруг раздался голос одной из смотрительниц галереи:
— Тапочки! Тапочки!
Женщина укоризненно покачала головой и указала на нашу обувь. Я опустила глаза и увидела, что снег, прилипший к нашим ботинкам, растаял и под подошвами образовались небольшие лужицы. Женщина вручила нам по паре тапочек, которые представляли собой фетровые чехлы для обуви. Я надела свою пару, чувствуя себя нашкодившим ребенком, и посмотрела на обувь Веры. Ее опрятные кожаные туфли-лодочки выглядели как новенькие.
В главном вестибюле группка школьников выстроилась в линию перед какой-то мемориальной доской, а их учительница стояла рядом с таким благоговейным выражением на лице, какое бывает у священника, облачившегося в парадное платье. Рядом с детьми стояла семья русских, которым тоже было интересно посмотреть на доску, за ними — молодая пара. Вера спросила, не хотим ли и мы посмотреть мемориальную доску. Мы, естественно, ответили, что хотим. Когда подошла наша очередь, мы приблизились к доске и увидели, что это было посвящение галерее. После благодарственных слов в адрес ее основателя, Павла Третьякова, шли такие слова: «После темных дней царизма, после Великой Революции музей получил возможность значительно расширить свое собрание и сделать многие шедевры доступными народу».
Волосы у меня на голове встали дыбом. Другими словами, перерезав дворян и людей среднего достатка или отправив их умирать в трудовые лагеря, большевики просто-напросто прибрали к рукам принадлежащие им произведения искусства. От такого цинизма у меня закипела кровь. Те семьи платили художникам за их картины, но могут ли Советы сказать о себе то же самое? На мемориальной доске, разумеется, не упоминалось, что Третьяков был богатым купцом и всю жизнь мечтал «сделать искусство доступным народу». Возможно, в будущем найдутся какие-нибудь политики, которые захотят переписать биографию Третьякова и сделать из него революционера, выходца из рабочего класса. Родители и сестры моего отца были зверски убиты большевиками, а напарник Тана, который разлучил нас с матерью, был офицером Советской Армии. Такие вещи не так-то легко забыть.
Я посмотрела на семейство русских и молодую чету. Их лица были совершенно невыразительны. Может, они думали о том же, что и я, но им, как и мне с Иваном, приходилось молчать? Я искренне верила, что возвращаюсь в Россию, которую знал отец, но, к сожалению, быстро поняла, что заблуждалась. Россия отца осталась лишь в воспоминаниях да вещах, сохранившихся со времен канувшей в Лету эпохи.
Вера потянула нас дальше, в зал, завешанный иконами.
— Владимирская икона Божьей Матери — самая старая в собрании, — сказала она, подводя нас к иконе, на которой была изображена Богородица с младенцем. — В двенадцатом веке ее привезли в Киев из Константинополя.
На карточке под иконой я прочитала, что ее много раз подправляли, но выражение безысходности на лицах оставалось.
Лили притихла у меня на руках от обилия ярких красок, но мне было трудно изобразить заинтересованность. Широко раскрытыми глазами я внимательно вглядывалась в лица сидящих у стен пожилых женщин в униформе работников музея, надеясь увидеть среди них мать. Ей уже исполнилось пятьдесят шесть. Насколько она изменилась с тех пор, когда я видела ее последний раз?
Иван, расспрашивая Веру о происхождении и содержании икон, иногда позволял себе задавать вопросы, касающиеся ее личной жизни. Всегда ли она жила в Москве? Есть ли у нее дети?
«Что он задумал?» — пронеслось у меня в голове. Остановившись перед иконой Рублева, на которой были изображены крылатые ангелы, я попыталась прислушаться к ее ответам.
— Я начала работать гидом с иностранцами только после того, как мои сыновья поступили в университет, — рассказывала Вера. — Прежде я была домохозяйкой.
Я заметила, что Вера старается отвечать кратко и не особенно распространяется по поводу своей семьи. Впрочем, она не проявляла любопытства в отношении нас с Иваном и нашей жизни в Австралии. Вероятно, ей не хотелось вызывать подозрений, разговаривая с «буржуями». А может, ей и так уже было известно все, что требовалось знать?
Я в нетерпении прошла дальше по залу и внезапно увидела в разрезе арки, в нескольких залах от нас, женщину-экскурсовода, которая не сводила с меня глаз. У нее были темные волосы и длинные худые руки, какие обычно бывают у высоких женщин. Ее глаза сверкали, как хрусталь на солнце. У меня сжалось горло. Я начала потихоньку идти в ее сторону, но, приблизившись к ней, поняла, что ошиблась. То, что я поначалу приняла за темные волосы, оказалось всего лишь платком, а один ее глаз заплыл облачком катаракты. Второй глаз был светло-голубым. Она не могла быть моей матерью. Женщина нахмурилась, почувствовав на себе мой взгляд, и я поспешно повернулась к портрету Александры Струйской, чье кроткое выражение лица было запечатлено художником с фотографической точностью.
Расстроенная, я побрела дальше по залам галереи, останавливаясь перед портретами Пушкина, Толстого, Достоевского. Складывалось впечатление, будто все они взирали на меня глазами, полными тревоги, и вместе со мной предчувствовали плохое. Чтобы отогнать наваждение, я обратилась к портретам дворян. Все они были величавы, изысканно одеты и больше походили на сказочных принцев и принцесс, чем на исторических личностей. Благодаря ярким краскам колорит этих полотен казался неповторимым.
«Что стало с вами после того, как ваши портреты были закончены? Догадывались ли вы, какая судьба уготована вашим сыновьям и дочерям?» — обращалась я к ним с немым вопросом.
Я остановилась у «Девочки с персиками» Валентина Серова, ожидая, пока Иван с Верой догонят меня. Эту картину я уже видела раньше в книге, но была совершенно очарована жизненной свежестью, которой дышало это полотно, когда увидела ее своими глазами.
— Смотри, Лили, — сказала я, поднимая малышку повыше, чтобы ей было удобнее смотреть на картину. — Когда ты подрастешь, ты будешь такая же красивая, как эта девочка.
Юность девушки, ее беззаботный взгляд, свет, наполнявший комнату, в которой она сидела, навеяли воспоминания о доме в Харбине. Я закрыла глаза, боясь, что заплачу. Где моя мама?
— Я вижу, миссис Никхем любит старых мастеров, — донесся до меня голос Веры, которая обращалась к Ивану. — Но я уверена, что она не останется равнодушной к тому лучшему, что собрано в Третьяковской галерее в советскую эпоху.
Я открыла глаза и посмотрела на нее. Шутит ли она или исподтишка следит за мной? Вера направилась в зал, где были выставлены картины советских художников, и я послушно двинулась следом, на прощание еще раз обернувшись на «Девочку с персиками». После уродства, на которое я насмотрелась в Москве в первый же день, перед этой картиной я могла бы стоять часами.
Я с трудом сдерживалась, чтобы не скривиться от отвращения, когда Вера пела дифирамбы