безжизненному двухмерному советскому искусству. В конце концов у меня возникло чувство, что, если она еще раз упомянет о «социальном заказе», «поэтической простоте» или начнет восхвалять «представителей революционного движения», я просто выбегу из галереи. Конечно же, я не могла этого сделать. От моего поведения слишком многое зависело. Впрочем, чем больше залов я обходила, тем больше видела картин, которые постепенно заставили меня изменить свое мнение, ибо многие работы художников соответствовали моему пониманию красоты. Мое внимание особенно привлекла картина «Вузовки» Константина Истомина. На ней были изображены две хрупкие девушки в полутемной комнате, которые смотрели в окно, тускло освещенное вечерним зимним солнцем.
Вера встала у меня за спиной. Мне показалось или она действительно щелкнула каблуками?
— Вас привлекают образы, которые являются воплощением женственности. И вам, похоже, особенно нравятся темноволосые женщины, — заметила она. — Давайте пройдем в следующий зал. Надеюсь, там мы увидим то, что не оставит вас безучастной.
Я пошла за ней, уставившись себе под ноги. Неужели я чем-то выдала себя? Я решила, что мне следует должным образом выказать свое восхищение, когда она начнет расхваливать очередную советскую агитку.
— Ну вот и пришли. — Вера остановилась перед одним из холстов.
Я подняла глаза и ахнула. С картины прямо на меня смотрела женщина с ребенком на руках. Первые ощущения, которые появились у меня при взгляде на этот портрет, можно определить двумя словами: «теплота» и «золото». Изящный изгиб бровей, тяжелый узел волос, оттеняющий белизну шеи, точеные черты лица напоминали мне мать. Женщина казалась нежной и в то же время сильной и отважной. У ребенка, которого она держала на руках, были рыжие волосы и надутые губки. Это… была я в детстве.
Я повернулась к Вере и впилась в нее взглядом. Что все это значит? Что ты хочешь мне сказать?
Если Вера играла с нами в какую-то игру, то правила ее до сих пор были непонятны. Я лежала на продавленной гостиничной кровати и смотрела на настенные часы. Пять часов. Второе февраля было почти на исходе, но до сих пор никакого знака ни от матери, ни от генерала мы не получили. Я перевела взгляд на немытое окно: на улице уже начинало темнеть. Если я не встречусь с матерью в театре, значит, все кончено, подумала я. Больше надеяться не на что.
В горле запершило. Я взяла с прикроватной тумбочки графин и налила в стакан ржавую воду. Лили лежала рядом со мной: кулачки у головки, словно девчушка за что-то держится. Когда после галереи Вера подвезла нас к гостинице и спросила, есть ли у меня что-нибудь, чтобы «Лили не шумела» в театре, я сказала, что возьму с собой соску и дам ей детский пана-дол. Дескать, так малышка заснет и никому не будет мешать. На самом деле ни того, ни другого я не собиралась делать. Я уже решила, что просто хорошенько накормлю ее. Если Лили начнет плакать, я выйду с ней в фойе. И вообще, настойчивость, с которой Вера уговаривала нас сходить на балет, мне не понравилась.
Иван сидел у окна с блокнотом и что-то писал. Я достала из прикроватной тумбочки рекламный проспект для туристов. Из него мне на колени выпала блеклая брошюрка о каком-то санатории на Каспийском море и мятый конверт с эмблемой гостиницы. Взяв огрызок карандаша, который был примотан к проспекту куском бечевки, я написала на конверте: «Вера слишком долго ничего мне не говорит о матери. У нее нет сердца, если она не понимает, что творится у меня в душе. Я не верю, что она на нашей стороне». Откинув с лица волосы, я с трудом встала и передала конверт Ивану. Пока он читал, я пробежалась глазами по его записям в блокноте. «Раньше мне казалось, что я русский, — было написано на последней страничке. — Однако, оказавшись в Москве, я перестал понимать, кто я. Если бы меня еще вчера спросили, какие черты характера присущи русским больше всего, я бы без промедления ответил: эмоциональность и доброта. Но в людях, живущих в этой стране, не ощущается душевной широты. Кругом одни съежившиеся, замкнутые людишки, в глазах которых не видно ничего, кроме страха. Кто эти призраки?..»
Под моими словами на конверте Иван написал: «Я весь день старался что-то из нее выудить. Мне кажется, она специально показала тебе ту картину. По всей вероятности, она боится говорить, потому что за нами следят. Не думаю, что она из КГБ».
— Почему? — беззвучно шевельнула я губами.
Он поднес руку к сердцу.
— Да, я знаю, — сказала я. — Ты хорошо разбираешься в людях.
— Поэтому я и женился на тебе, — улыбнулся Иван. Он вырвал из блокнота страницу с записями и вместе с конвертом разорвал на мелкие кусочки, а затем отнес их в туалет и смыл в унитаз.
— Так жить нельзя, — твердо произнес он, прислушиваясь к шипению воды в бачке. — Неудивительно, что у всех здесь такой несчастный вид.
Вера ждала нас в вестибюле гостиницы. Увидев, что мы выходим из лифта, она встала. Ее шубка лежала рядом с ней, но розовый шарф остался на шее. Яблочный аромат сменился более насыщенным, ландышевым. Когда она улыбнулась, я заметила, что ее губ коснулась помада. «Я не смогу высидеть все представление. Это невыносимо, — думала я в ту минуту. — Если и в Большом я не увижу мать, придется спросить нашего гида напрямую».
Должно быть, Вера почувствовала, что я нахожусь на взводе, и поэтому сразу отвернулась от меня, заговорив с Иваном.
— Мне кажется, вам и миссис Никхем сегодняшнее представление должно очень понравиться. Мы идем на «Лебединое озеро» в постановке Юрия Григоровича. Солистка — Екатерина Максимова. Все буквально с ума сходят от этого балета, и мне хотелось бы, чтобы вы обязательно посмотрели его. Ваш турагент правильно поступил, что заказал вам билеты за три месяца.
Я насторожилась. Мы с Иваном не смотрели друг на друга, но я почувствовала, что он подумал о том же.
Такси остановилось на площади перед Большим театром. Выйдя из машины, я приятно удивилась тому, что воздух был свежим, а не морозным, эдакий русский аналог мягкой зимы. Снежинки, легкие и нежные, как лепестки цветов, падали мне на лицо. Я посмотрела на театр и ахнула: величественное здание заставило меня в одну секунду позабыть все те московские архитектурные ужасы, на которые я насмотрелась вчера. Мой взгляд прошелся по гигантским колоннам, скользнул по засыпанному снегом фронтону и застыл на фигуре Аполлона, управляющего колесницей.
Мужчины и женщины в шубах и меховых шапках стояли между колоннами, разговаривали, курили. Некоторые женщины прятали руки в меховые муфты. Было такое ощущение, что мы попали в прошлое, и, стоило Ивану взять меня за руку и подвести к лестнице, как меня охватили те же чувства, какие, должно быть, испытывал отец в молодости, когда взбегал по ступеням в компании увешанных драгоценностями сестер, стараясь поспеть к началу балета. Интересно, что тогда давали? Наверное, «Жизель». Или «Саламбо»? А может, «Лебединое озеро», хореографом которого выступил сам Горский?[27] Я знала, что отец видел на сцене Анну Павлову до ее отъезда из России. Он так был восхищен ее искусством, что назвал в ее честь свою единственную дочь. Снова возникло ощущение, что меня поднимают в воздух, и мне, словно ребенку, рассматривающему богато украшенную витрину магазина, показалось, что еще чуть-чуть — и я смогу увидеть прошлое.
В самом театре капельдинерши в красных униформах торопили зрителей, чтобы те побыстрее занимали места, ибо, если что в Москве и начиналось вовремя, то это балет в Большом театре. Мы следом за Верой поднялись по лестнице в гардероб, где собралось уже около сотни людей. Все толкались, пробиваясь к стойкам, чтобы сдать верхнюю одежду. Крик стоял такой, какого не услышишь и на стадионе. Я остолбенела, когда увидела, как какой-то мужчина оттолкнул пожилую женщину, оказавшуюся у него на пути. В ответ она ударила его кулаком по спине.