такая власть пришла, всех перемутила, у каждого волчья шерсть поднялась дыбом — только оступись, сразу тебе кол в глотку.

— Ты, Афанас, сам добредешь, провожатый не нужон? — спросил Гапка, посверкивая недоверчивым глазом. — В тайгу не навострился вслед за своими пащенками?

— А ты не спрашивай, начальство велело, исполняй, — сказал Коржев угрюмо, натянул тяжелые от грязи и заплат штаны и стал обуваться. — Можешь руки-ноги связать, на салазках доставишь… Хоть проедусь задарма…

— Ну, я сказал, — не стал больше шутить Гапка и, еще раз остервенело, по неистребимо укоренившейся привычке, не стесняясь ни детей, ни бабы, выругавшись, вышел в сплошную черную метель; снег валил с ног, гулял по сильно уже обезлесевшему в этом месте берегу, по поселку, и никакого утра еще и не предвиделось. Афанасий Коржев, отправившийся вскоре за ним по вызову в комендатуру, только часа через полтора с трудом добрался до места и, уже стоя перед Туличем, сидевшим за столом в теплой сухой комнате, туго перетянутым ремнем с тяжелой кобурой, чисто выбритым, пахучим, переминался с ноги на ногу и мял в руках шапку. Приготовляясь к начальственному разносу, Коржев отдыхал в непривычном сухом тепле комендатуры, в таком хорошем воздухе и постоять можно подольше, ноги не отсохнут. Тулича в то же время одолевали самые противоречивые мысли; мужик был самым обыкновенным, так, среднего роста, худой, заросший, грязный, от лесной работы одежда горит, заплата на заплате. Мужик как мужик, но в то же время что-то в нем раздражало Тулича, и он заставлял себя помнить об объективности и не срываться. В переломные моменты больше всего опять же страдает интеллигенция, ведь такому вот примитивному существу, по сути дела, ничего не сделается, все равно где и как жить, чем заниматься. Право, забавно, каким чертом щетинится, такой в любых условиях выживет. Еще и плодиться будет, но порядок есть порядок, поглядишь сквозь пальцы на одного, начнет нарастать лавина.

Неловко шевельнувшись, Коржев приподнял голову, и Тулич уловил холодный блеск в глазах мужика — ненавидящий, безжалостный, и от этого как-то приободрился.

— Рассказывай Коржев, в надежное место сыновей определил? — предложил он миролюбиво. — Ты же должен понимать, ты свое делаешь, я — свое. Сегодня одно, завтра другое, а ведь государство есть государство, оно без законного порядка функционировать не может. Молчишь?

— Чего тут, государство, как же, должно соблюдать, — кивнул, переминаясь, Коржев. — У него свой интерес… как же.

— Прекрасно, Коржев, башка у тебя хорошая, главное понимаешь, — обрадовался Тулич успешному началу. — Давай вернем твоих оболтусов. Вероятно, ты их куда-нибудь в пермяцкую деревню наладил? Все равно ведь найдем, от Советской власти не скроешься, лучше сразу признаться. Не забывай, какая на тебе категория висит.

— Первая, самая первая, — вздохнул Коржев, упорно не поднимая глаз на комиссара. — Беда, гражданин Тулич, ничего я не знаю: голод не тетка, видать, позарились на рыбку, утопли ребята… Погода взбесилась, до весны какой след?

— Молодец, замечательно рассчитал, — сказал Тулич с насмешкой. — А ведь за свою семью ты отвечаешь в первую очередь, об этом тебе хорошо известно.

— Известно-то известно, да как за ними за всеми усмотришь? — решил пожаловаться Коржев. — Они от голоду ползут тараканами в разные стороны. Их вон сколько! А я один.

— А ты, Коржев, на медные рудники не собираешься прогуляться? — поинтересовался Тулич все с той же легкой насмешкой, наклоняясь вперед и быстро перебирая двумя пальцами по столешнице, показал, как Коржеву придется прогуливаться на рудники. Оба заинтересовались, и оба, каждый по своему, усмехнулись.

— Хо-орошо, — наслаждаясь, протянул Тулич, и мужик, подтверждая, опять тупо кивнул. Горевшая на столе керосиновая лампа под жестяным абажуром тихонько дзинькнула, качнулась; Тулич, начиная ощущать крепнущую силу противоборства, придвинулся, чтобы лучше видеть лицо мужика, но Коржев по- прежнему смотрел исподлобья, хотя глаз не прятал.

— Мне-то одна холера, гражданин Тулич, — сказал он бесцветно, без всякого выражения. — Хрен редьки не слаще, лес, рудник.

— А семья-то как же? — спросил Тулич, не веря ни одному слову неожиданно осмелевшего, словно проснувшегося мужика. — Как же с семьей?

— Да уж власть-то Советская позаботится, — с явным вызовом сказал Коржев, и глаза у него приоткрылись, наливаясь светлой синью.

— Ах ты, кулацкая вошь, — почти ласково врастяжечку выговорил в ответ Тулич, глядя на уродливого мужика с нежностью. — Ты, значит, настрогал целую дюжину, а Советская власть обувай, одевай, корми? Ловко устроился, лучше не надо.

— Баба уж такая попалась, гражданин комиссар, — оправдываясь, Коржев даже повздыхал, стараясь не очень расстраивать начальство. — Бывают такие, одного титькой кормит, другого уже носит… что мужик! Что он может сделать? Какая она жизнь ни тяжелая, а мужицкое свое дело не пересилишь.

— Не пересилишь, — подтвердил Тулич, ощущая знакомый, приятно леденящий холодок подступающей ярости, тяжело шлепнул ладонью по столу. — Ну, ладно, посидишь, подумаешь. Следователь с тобой потолкует, может быть, вспомнишь, мы лишний балласт держать не будем, нам он ни к чему.

— Крысы развелись, — тихо сказал Коржев, вызывая у Тулича странный холодок любопытства. — Видать, их вместе с нами в прошлый раз на баржах завезли. В год страх как расплодились — покойников портят. Не к добру… Преставится человек, чуть проморгаешь, уши, нос обгрызут… У покойной Фетиньи, моей соседки, пальцы объели. Не к добру…

Вызвав дежурного по управлению, Тулич приказал взять Коржева под арест и, оставшись один, стиснув зубы, долго сидел за столом, боясь шевельнуться. Лоб сильно взмок.

Ночь отступила, переходя в беспросветное утро, буря, судя даже по напряжению в крепких стенах комендантского здания, лишь усилилась. Она до зеркального блеска вылизывала молодой лед на Каме-реке, на ее протоках, грохоча и потешаясь, смешала небо с землей. Что это? Задавленный каторжной работой мужик не сломился, даже переборол его, Тулича, в своем каком-то тупом упрямстве. Что, сказывается здоровый, звериный инстинкт выживания? И дело не только в упрямстве, говорил себе Тулич, дело в этой беспробудной российской тупости, и, конечно же, прав именно Троцкий, говоря о железной дисциплине, о необходимости превратить безликую инертную массу в безотказно послушный отлаженный механизм, о внедрении беспощадпого аппарата репрессий в саму систему жизни, в революционную передовую армию, в крестьянство, о необходимости на них опереться и победить в мировом масштабе, создать единое мировое государство. Такой ролью любой народ может только гордиться, даже если ему суждено полностью исчезнуть, до конца истощившись в историческом походе по великому преобразованию мира. Без жертвенности нет движения, нужно отбросить личные обиды, не жалеть ни себя, ни других…

За окном по-прежнему выло и бесновалось слепое пространство. Не раздумывая больше ни секунды, Тулич вскочил, накинул куртку на плечи, привычно поправив кобуру маузера, вышел, приказал дежурному по комендатуре срочно вызвать к нему Покина, надзирающего за арестантской и почему-то называемого только по имени-отчеству Пал Палычем, и тот, свеженький и бодрый, почти сразу явился с зажженным по случаю снежной бури керосиновым фонарем. На именных золотых комиссарских часах, полученных еще в двадцатых годах за мужество по ликвидации вражеского подполья в Москве, стрелки указывали десять часов утра. Когда Тулич с охранником проходили мимо двери в жилую комнату коменданта, ему послышался приглушенный разговор, даже задавленный вскрик; комиссар покосился на Пал Палыча, но у того в спокойном и приятном лице ничего не дрогнуло. «Почудилось», — подумал Тулич, страдая от необходимости притворяться перед своим же подчиненным, а больше перед самим собой. Это тоже была грязь и скверна жизни, и через нее необходимо было пройти с наименьшими потерями. «Черт с ним, пусть, — пробормотал Тулич сквозь зубы, — пусть позабаваяется, молодой пока, оттяжка от души нужна».

Пал Палыч открыл дверь арестантской — совершенно глухого, сложенного из толстых лиственничных бревен квадратного помещения, с потолком и полом из тесаных плах; ни нар, ни стола, ни табуретки не было, лишь на полу в одном из углов лежало старее, превратившееся в труху сено. Недалеко от двери стоял для нужды жестяной бак с дырявой крышкой. Пал Палыч внес в арестантскую две табуретки, всегда стоящих для таких случаев у двери снаружи; на одну из табуреток Пал Палыч хозяйственно утвердил фонарь, на другую уселся комиссар. Арестант, как только дверь открылась, сел на истертое сено, протирая глаза и

Вы читаете Отречение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату