жмурясь на свет фонаря, больно ударивший по глазам; комиссар, твердо уставивши руки в колени, вперил в него пристальный взгляд. Подумав, арестант Коржев медленно поднялся, притулившись плечом к стене, глядел куда-то между Пал Палычем и комиссаром. В арестантской держался теплый, душноватый дух человеческих нечистот; бушевавшая метель за толстыми стенами, кое-где в пазах уже слегка заиндевевшими, здесь чувствовалась глуше.
— Ну что, Коржев, не вспомнил? — спросил он, не повышая голоса. — Все-таки сыновья, жалко… А работать кто будет?
— Да за что они обязаны на тебя работать? — в свою очередь спросил арестант. — Кто ты им такой, нашел ты их, а может, купил? Им-то еще до шестнадцати расти да расти, а ты уже запряг, развалился — вези его… заботничек ты наш, кормилец… не думай, ничего не скажу, я сынам не злодей.
— Наконец своим языком заговорил, кулацкая порода проступила, — почти с удовлетворением подытожил комиссар Тулич, оглядываясь на Покина, и мутный осадок жалости вновь поднялся в нем. — А ведь напрасно, Коржев. Против Советской власти никто не устоял, ты тоже не устоишь. Пал Палыч, только в меру, он у нас еще должен отработать положенное.
Весь подобравшийся, Пал Палыч с еще более ласковым выражением, легкими, неслышными шагами тут же оказался возле арестанта. Неуловимым движением он заломил ему руку за спину, дернул как-то легонько ребром ладони, казалось, едва коснулся предплечья арестанта, но тот тотчас подломился, с тяжелым хрипом рухнул па колени, и кровь отхлынула от лица — даже через густую темную щетину у него проступила меловая белизна. От вторичного мастерского удара почти в то же место и затем ниже — в ребра Коржев ткнулся лицом в пол, ноги у него конвульсивно задергались, во рту появился солоноватый привкус крови. Царапая пальцами по полу, елозя по нему головой, стараясь не закричать от острой боли, он некоторое время судорожно мычал. «Вот люто дерется, вражина, — думал он больше с изумлением, чем с ненавистью. — Совсем не по-людски, не по-нашему как-то дерется, гад такой».
С тем же приятным выражением лица, в осознании мастерски выполненного важного дела, Пал Палыч, вопрошающе глядя на комиссара, не ожидал, что арестант очухается так быстро. Вертанувшись на животе по полу, мгновенно изогнувшись, Коржев ловко рванул Пал Палыча за ноги, и тот, не успев опомниться, с размаху ударился головой о стену и тоже оказался на полу. Арестант, намереваясь опрокинуть мимоходом табуретку с фонарем, рванулся к двери; тут его и настиг сам Тулич, привычно хрястнув рукояткой маузера позади уха, и теперь, стоя над вторично повергнутым арестантом, раздувая тонкие ноздри, быстро дышал. По-хорошему надо было бы пристрелить чересчур строптивого и прыткого мужика, и у Тулича даже дернулась рука, тяжелая рукоятка маузера плотно легла в ладонь; глаза сузились. Дело решил простой расчет. Пристрелить этого мужика значило признать в завязавшемся с ним поединке свое нравственное, духовное поражение; кроме того, перед ним лежали будущие кубометры необходимой государству древесины, ради которых, собственно, он и находится среди этой мужицкой орды, должной стать послушной и стройной ратью; нет, нет, необходимо быть выше рабских эмоций, свойственных низшему сознанию, его дело заставить этого мужика работать, приносить будущему пользу. Черный обруч стал отпускать виски; прислушиваясь к нестихавшему неистовству снежной бури, Тулич щелкнул крышкой именных часов; уже два часа — на лесосеках время короткого обеда. Глухие и прочные, вековые стены дома отделяли его от неугомонной стихии, и, надо полагать, первый рабочий день на лесоповале пропадет даром, сидят по землянкам, давят тараканов. Раков тешится себе с девчонкой, счастливый характер, ему наплевать на кубометры, на план, на мировую революцию и на все прочее; придумал себе пустяковую простуду и отлеживается в теплой постели. Но и это будет в свое время оплачено сполна.
Первым очнулся Пал Палыч, зашевелился, завозил головою, стал вставать, стараясь не терять из виду комиссара и постоянно поворачивая к нему большое мучнистое лицо; Тулич брезгливо поморщился.
— Ну, ну… надо осторожнее…. не ожидал от тебя…
— Ей-ей, первый случай в жизни… ну, бандюга, — изумился Пал Палыч и шагнул было к арестанту. Тулич тут же остановил его, и Пал Палыч, укоризненно покряхтывая, стал бережно ощупывать свою голову. Уже думая завести от скуки с оплошавшим сослуживцем поучительный разговор о необходимости постоянно совершенствовать профессионализм, Тулич не успел. Живучий арестант очнулся, неловко подвернутая нога его подергалась, он сел и, окончательно приходя в себя, сразу же наткнулся взглядом на комиссара, тихая, глубокая, откровенная ненависть светилась в его глазах. Тулич внутренне подобрался — к сильным натурам, даже вражеским, он относился с уважением.
— Уж прости, братец, — укоризненно, как равный равному, сказал он, вызывая тем самым нехороший осадок у Пал Палыча, вполне пришедшего в себя. — Ты вот только о себе думаешь, а мне приходится сразу обо всех думать, о тебе в том числе. Я по-другому не мог тебя остановить, я тебя спас. Ты хоть понимаешь это? Погиб бы, куда бежать? И других бы, честных, невиновных людей подвел. Я ведь уверен в тебе, немножко отойдешь, сам придешь к нужному выводу. Правда, говорят, ты на деляне вокруг костра представления устраиваешь, пляшешь, дым столбом?
— Подлятина ты, комиссар, — сказал арестант, стараясь успокоить дергавшиеся губы, из-за уха сзади и сбоку по шее у него расползлось темное пятно крови; арестант пощупал, посмотрел на свою ладонь, вытер ее о штаны. — Жизнью меня, значит, одариваешь, заботничек? А ты моего согласия спросил? На такую-то жизню?
— Зачем? Не спрашивали тебя и спрашивать не буду, — в прежней примирительной интонации ответил Тулич. — Народу твоя жизнь нужна, вот он и будет решать. Ты, вот лично ты один мог бы исчезнуть, но ведь пример, пример! Сегодня твои сыновья сбежали, завтра другие сбегут, если на первый случай махнуть рукой?.. Против тебя лично у меня совершенно ничего нет, посиди здесь еще, подумай. Ребята твои далеко не могли уйти, знаешь ведь, куда они рванули. Все равно найдем.
Не отвечая, арестант с помощью рук привстал, полусогнувшись, на четвереньках передвинулся в свой угол на полусгнившее сено. Пал Палыч, теперь опасливо следивший за каждым его движением, шага на два отступил, и тут Тулич вновь ощутил нервное подергивание в лице. Мужик и не думал подчиниться его воле, наоборот; необходимость борьбы с этим обреченным тупым существом опять рассердила комиссара. Теперь он уже для своего дальнейшего самоутверждения не мог отступить; он уже почувствовал характер арестованного, здесь ничто не поможет, ни угрозы, ни уговоры, ни цепи. Хоть редко, но такие встречались и раньше. Приказав Пал Палычу принести арестованному обед, пошутив, что на голодный желудок голова плохо варит, Тулич даже добавил несколько слов о необходимости снять ненужное напряжение в камере. Вышколенный трудной службой Пал Палыч послушно сказал «есть», и жизнь в комендатуре потекла своим чередом; Тулич вышел на крыльцо остыть; метель еще усилилась, и Тулич почувствовал себя под взбесившимся небом неуютно и непрочно. Поражаясь неистощимой неразумной силе стихии, он вернулся к себе потеплее одеться перед задуманным. В этот час в поселке, несмотря па снежную бурю, после короткого перерыва десятники выгоняли людей в слепую тьму на расчистку дорог, хотя это было бессмысленно и бесполезно, и это понимали даже дети. Но таков был установленный комиссаром Туличем порядок и нарушать его никто не решался. Ушли на расчистку и дочери Коржева, замотав лица чем попало и оставив лишь щели для глаз, сама Авдотья с меньшим Андрейкой отпросилась побыть немного в землянке, натопить воды, приготовить болтушку и потом уж идти делать свою норму. Обрадовавшись недолгому послаблению, Андрейка жался к теплой печке, думал про отца, представляя себе страшною комиссара Тулича с наганом в одной руке и плеткой в другой. Сама же Авдотья, машинально выполняя необходимую работу, уже ни о чем не думала. От страха и непосильной тяжести жизни Авдотья давно уже умерла, и давно знала об этом, и делала необходимую работу бессознательно, по какой-то бессловесной животной привычке, и только это помогало ей тянуть лямку жизни, вырабатывать пайку, обихаживать детей и мужа, и даже, в особенно тяжелые моменты, всплескивать руками, и, неизвестно к кому обращаясь, провозглашать в равнодушном удивлении: «Господи, как мы еще живем, глаз-то не закрываем? Ох, грех какой, против воли-то Божьей супротивничать…» Несмотря на дурную, действительно невозможную пищу, она вдобавок почти лишилась сна — лежа с открытыми глазами, она теперь все время ждала: вот вот послышатся чужие голоса пришедших добить последних детей. Она боялась ночей и еще задолго, несмотря на тяжелую, непосильную работу, начинала к ним, сама того не сознавая, готовиться, а с нынешнего утра, когда и муж не вернулся из комендатуры, она окончательно перешагнула разделявшую жизнь и смерть черту. Теперь она не удивилась больше ни разу чуду невозможности своей жизни. Она хорошо знала своего мужика Афанаса, никакому комиссару его не одолеть, не переломить, таясь от нее, сам собирал Ивана с Мишкой в дорогу; по ночам все трое шептались, запасали харч, все больше сушеную рыбу… Авдотья от своих мыслей несколько раз