происходящее. — Не делайте из меня идиота…
— Мы должны спасти институт, коллега, его фундаментальные программы. Я уже многое подготовил, вы должны сменить меня, Вениамин Алексеевич…
Никогда еще Обухов не видел такого потухшего лица у молодого, здорового человека; одним движением стряхнув руку академика с плеча, Стихарев спросил:
— А мое имя? Вы — мой учитель: никакая наука, никакой институт не стоит этого… я никогда, слышите, никогда не переступлю эту гнусную грань. Вы знаете, я потрясен…
Обухов отвернулся, шагнул к валежипе и, чувствуя непреодолимую слабость, сел на старое место. Стихарев что-то еще говорил, но академик уже не слышал его, они оказались в двух разных мирах и, значит, не могли понять и принять друг друга. Русская интеллигенция давно искусственно разобщена, и дело движется к завершению; очевидно, прав милитарист Шалентьев. Когда еще тот же Вениамин Алексеевич Стихарев, талантливейший биолог, поймет происходящее, поймет необходимость бороться с безжалостным врагом его же методами, наработанными тысячелетиями?
Встретив изучающий, внешне спокойный взгляд академика, Стихарев замолчал.
— Простите, коллега, забудьте мои слова, — поморщился недовольный собой, своей горячностью Обухов. — Я просто упустил из виду, что эта международная банда вот уже более семидесяти лет нивелирует интеллект целого парода, усыпляет его самозащитные свойства, бесчестно гипертрофирует это пресловутое чувство русской совести. В борьбе за истину — совесть элемент весьма сомнительный… Вы ученый, хорошо знаете…
— Остановитесь, Иван Христофорович, дальше даже вам нельзя. За вами мировой авторитет, признанная школа, новое направление — биокосмология…
Обрывая Стихарева, академик мрачно поднялся с валежины.
— Плевали они на международные авторитеты! На меня с вами тоже!
В доказательство своих слов он неожиданно ловко ударил носком ботинка по старой, прогоревшей консервной банке, и она с дребезжащим звоном отлетела далеко в сторону.
В один из нескончаемых дней вынужденного бездействия на квартире Обухова настойчиво звонил телефон; он, вопреки твердому намерению и близко не подходить к телефону, почему-то снял трубку — должен ведь Вениамин Алексеевич Стихарев опомниться и позвонить! Едва услышав далекий голос, он, выражая подлинное недоумение, подняв брови, положив после короткого разговора трубку, окончательно нахохлился; в проеме дверей появилась жена, помедлив, подошла, села рядом с ним на диван, исподволь присматриваясь.
— Свершилось! — заявил он озадаченно. — Не пугайся… ага. Сейчас всего восемь часов… К нам в гости напросился мой бывший профессор, совсем старый человек. Я согласился. Совершенно не представляю, что им еще надо от меня? — в раздумье проговорил он. — Опять атака? Он работает референтом на самом верху…
— Придет — узнаем, — коротко подвела черту Ирина Аркадьевна, принимаясь за дело, и, когда в передней раздался звонок, она, сняв фартук, опережая мужа, вышла открыть. Перед ней предстал высокий, белоголовый мужчина с букетом кремовых свежих, казалось, еще в капельках росы, роз, с дорогой палкой из черного дерева и с набалдашником из слоновой кости.
— Очень рада вас видеть, Илья Павлович, — сказала она улыбаясь, принимая у него розы; зажав палку у себя под мышкой, он поцеловал ей руку, показывая круглый, в густых жестких зарослях затылок. «Он совсем не выглядит таким уж старым», — подумала она, пригласив гостя проходить, — из дверей кабинета в противоположном конца просторной прихожей, навстречу гостю уже шел Обухов. Тяжело стукая палкой, гость кивнул, прошел в кабинет, тяжело опустился в предложенное кресло; хозяин сел напротив, спросил о здоровье, гость коротко поблагодарил, и с минуту они еще сидели молча, затем Обухов взглянул на пришедшего в упор.
— Ничего хорошего, — угадал его мысль Глебов. — По вашему мнению, я подлость совершил, послушался их и позвонил…
— Чего же они хотели добиться через вас? — спросил Обухов, подумав о тайном вечере и стараясь вызвать в себе какие-нибудь добрые воспоминания в своих отношениях со старым профессором, сейчас одним из личных советников по науке там, на самом верху. Наверное, не надо было отзываться на этот фальшивый манок; тотчас из небытия выплыл Вавилов, какие-то пугливые шепотки с осторожной оглядкой как раз на Илью Павловича Глебова. И все-таки нужно выяснить причину прихода, утвердиться в своих опасениях окончательно и тогда уже больше не оглядываться — еще таилась какая то малообъяснимая фантастическая надежда хоть на малейший просвет, не могли же все без исключения превратиться в. идиотов и подлецов — даже для человеческой породы такое невозможно в столь короткий, в семьдесят лет, срок. И он решил помочь своему старому профессору, мучающемуся теми же вопросами и скрывающему неловкость и неприязнь к своему бывшему ученику за приветливым ровным выражением лица.
— Ну что, Илья Павлович, — подбодрил Обухов, — давайте без околичностей, напрямую, как когда то вы меня учили…
— Вот именно! — заметно оживился Глебов. — Вас мне учить больше нечему, проповедник из меня никудышный. Затеяли безнадежное дело, проиграли, и нужно достойно отступить, с наименьшими потерями.
— Всегда преклонялся перед четкостью вашей мысли, — сказал Обухов, он и не ожидал ничего другого.
— Необходимо, Иван Христофорович, напечатать в журнале у Вергасова солидную статью, отмежеваться от всего появившегося в заграничной прессе от вашего имени, — уже более уверенно продолжал Глебов. — Другого пути просто нет, коллега, угробят, и все.
— У Вергасова… Мне недавно говорили, что он болен и в журнале всем вертит его заместитель — некто Лукаш.
— Какая разница? — удивился гость, слегка пристукнув палкой. — Я тоже слышал, что это весьма талантливый молодой человек, сложившийся главный редактор.
— Думаете? — кивнул Обухов, встал, прошелся вдоль высоких, предельно загруженных стеллажей; Глебов терпеливо ждал, со скрытой иронией наблюдая за мотавшимся у стены скандальным академиком. Он не осуждал его, просто холодно и бесстрастно наблюдал; он давно постиг одну бесспорную истину: никто не может безнаказанно и не должен нарушать равновесия миропорядка, пусть эфемерного, призрачного, вот- вот готового обернуться своей противоположностью, даже хаосом… Человечество связано в одну сросшуюся уродливую систему, она может перевернуться с боку на бок или шагнуть вперед лишь вся целиком, во всеобщей мучительной судороге, а такие вот отдельные безумцы, как его бывший студент, заранее обречены. Они довольствуются блистающими миражами; правда, иногда даже на них находит просветление, на какое-то время вокруг них устанавливается тишина.
— А вы, Илья Павлович, хотя бы представляете масштабы и последствия зежского дела? — спросил Обухов, неожиданно резко останавливаясь перед Глебовым и пытливо всматриваясь в его лицо.
— Может быть, даже больше, чем вы предполагаете, Иван Христофорович…
— Тогда наш дальнейший разговор излишен, честь имею! Это ведь чистейший сатанизм… Ведь оружие накоплено для вселенской гибели дважды, трижды, четырежды, много больше! Дальше идет уже не контролируемый процесс, переходящий в безумие самого инстинкта…
— Зачем же вы согласились на встречу?
— Слаб человек, а чудес, как известно, не бывает… вот и не будем терять время…
— Вы погубите себя, Иван Христофорович, опомнитесь!
— Не надо меня пугать, — с досадой попросил Обухов, однако тут же, не опуская напряженного взгляда, заставил себя улыбнуться. — Последнее время я часто думаю о судьбе Вавилова… вы его, конечно, должны помнить… По-вашему, очевидно, он сам себя погубил… я же совершенно другого мнения…
Ни один мускул не шевельнулся в лице Глебова, лишь произошло какое-то судорожное движение в сухих руках, и набалдашник палки с легким хрустом переместился из левой в правую, и глаза стали мертвыми. И тогда оба они, охваченные странным, тягостным и в то же время непреодолимым чувством, не желая того, заглянули в бездонную, внезапно разверзнувшуюся между ними пропасть.
— И все же не торопитесь решать, — остановил хозяина Глебов. — Задержитесь, пожалуйста, всего несколько минут. Конечно, считать себя героем, мучеником, щекотать себе самолюбие — весьма и весьма