сторону стихов, помимо образов и сюжетов, выраженных в хороших, звучных ямбах. Туроверов держится как-то в стороне от общей линии пути современной поэзии; у него есть темперамент, и сила, и внешняя выразительность. Но странно — просматривая книгу Туроверова, невольно вспоминаешь поэтов, находящихся по ту сторону границы, и чувствуешь, что больше, чем кто-нибудь из эмигрантских поэтов, Туроверов ближе к поэзии «советской». Эту поэзию (в которой много одаренных людей) резко отличает от нашей отсутствие испытания. Все, что есть в мире, все, что он сам чувствует, поэт должен проверять, испытывать, пробовать, как пробуют золото на пробирном камне. Это испытание, это сомнение как раз и дает поэзии тот особый звук, отсутствие которого нельзя скрыть. Читая, порой блестящие, стихи какого- нибудь советского поэта — Кирсанова, Брауна, Заболоцкого, испытываешь иногда даже досаду за них — «ну, как он может так писать?».

Эта примитивность, это «не подозревает», несмотря на очевидный талант, губит пока и Туроверова. Будем надеяться, что в дальнейшем в нем что-то сдвинется — данные же у него есть.

Новая книга Веры Булич «Пленный Ветер» — большой шаг вперед по сравнению с ее прежней книгой. Булич находит себя и свою тему, ее голос крепнет, самая манера ее письма определяется.

В смысле формальном нужно отметить композиционное дарование Булич, чувство меры и вкуса, сдержанность и равновесие, умение точно и просто распоряжаться словесным материалом. Благодаря этим качествам, книга Булич построена очень органично, это именно книга стихов, а не сборник случайных стихотворений. Отметим особо «Стихи о Дон-Жуане», «Стихи о счастье» и заключающие книгу белые стихи.

«Круг». 1938, № 3.

Георгий Адамович. Литературные заметки

«Наедине» В. Смоленского. — «Пленный ветер» Веры Булич. — «Строфы» Э. Чегринцевой.

«Он был счастлив, и ему вместе с тем было грустно. Ему решительно не о чем было плакать, но он готов был плакать. О чем? О прежней любви? О своих разочарованиях? О своих надеждах на будущее? Да и нет. Главное, о чем ему хотелось плакать, была вдруг живо сознанная им страшная противоположность между чем-то бесконечно великим и неопределенным, бывшим в нем, и чем-то узким и телесным, чем был он сам. Эта противоположность томила и радовала его…».

Тысячу раз цитировались эти слова, и все, вероятно, знают, откуда они: это князь Андрей слушает, как поет Наташа. А все-таки каждый раз, как вспомнишь их, — удивляешься! Нельзя точнее, проще и глубже определить то, что дает человеку искусство. И даже — полнее определить: всякое добавление к этой «страшной противоположности между чем-то бесконечно великим и неопределимым, бывшим в нем, и чем-то узким и телесным, чем был он сам», всякая догадка об источниках этой противоположности была бы спорна. Больше этого человек ничего не знает, и никогда не узнает. Больше этого он, по совести, ничего не в праве сказать. В конце концов, после длинного трактата о действии стихов или музыки на сознание, после какого угодно исследования о прекрасном мы неизбежно должны вернуться к толстовской формуле. Отчасти есть в ней и предостережение: не нажимайте романтические педали, не изменяйте природе человека, не воображайте, что вы дорвались туда, куда не дорветесь никогда, не кокетничайте своей сверх-поэтичностью или особым, благодатным безумием… Я, может быть, чересчур вольно толкую слова Толстого. Но весь его творческий опыт настолько с ним совпадает, что толкование напрашивается само собой.

Основной чертой русской довоенной поэзии была именно ее «сверх-поэтичность». Она требовала от человека больше, чем он способен дать или понять, и требование это возвела в принцип. «Хочу того, чего нет на свете», — писала Зинаида Гиппиус, лично, правда, «хотевшая» этого лишь теоретически, и никогда на деле не игравшая в ангелы. Но лозунг был найден для той эпохи блестящий. Безотчетно или сознательно, вся наша поэзия «на рубеже двух столетий» претендовала на непостижимое и непознаваемое, и нередко, чего скрывать, была этой демонстративной, беспрепятственно доставшейся своей «нездешностью» довольно несносна. Не думаю, однако, чтобы в целом ее можно было за это упрекать. Вопрос вообще не такой, в котором можно было бы решить, что хорошо, что плохо, что верно, что фальшиво, — ибо проверяется он не рассудком, а чутьем и слухом: на вершинах творчества — у Блока, например, приближение лирики к религии, ее «касание мирам иным» не было оскорбительно, вероятно, потому, что было внутренне-трагично и трагически кончилось. Но даже и Блоку противостоит в этом смысле его старший современник, Иннокентий Анненский, и вырастает рядом с ним. Поэзия Анненского как будто длинный и сложный комментарий к строкам о князе Андрее: «это — как бы говорит поэт, — то есть раздвоение, мучительное несоответствие одного другому, это чувствую, об этом пишу, но больше ничего не знаю». Блок, все-таки, выдумывает легенды о Прекрасных Дамах, — в сущности, не что другое, как изысканные и нарядные гипотезы для объяснения своего недоумения.

Сейчас русская поэзия разделилась на два течения, определяемые политически — советское и эмигрантское. За политикой, однако, скрыто другое. Советская лирика антиромантична по приказу, но, кажется, была бы такой и в свободных условиях: наша, здешняя — романтична с вызовом, с отчаянием, с готовностью разбить себе голову о стену, за которой будто бы что-то такое, «чего нет на свете». О том, почему это так, — писать приходилось десятки раз. Как бы ни соблазнительно было дополнить прежние соображения и прежние наблюдения новыми, пора от общего перейти к конкретному и остановиться на некоторых вышедших в последнее время сборниках.

В. Смоленский в благозвучных, стройных, логически-последовательных и связных строфах пробует убедить нас, что он существо неземное. У него не просто человеческое сердце, у него сердце «звезды ледяной тяжелей», и оно, это сердце

Обжигая меня, убивая меня, Посылая снопы ледяного огня, В неподвижном, бессмертном безжизненном сне, Ледяною звездою сияет во мне. И проснуться нельзя, и нельзя умереть, Только вечно сгорать, только вечно гореть!

Сразу мы наталкиваемся на основное противоречие в поэзии Смоленского, основной порок ее. Противоречия — в соотношении «как» и «что». Из эмигрантских молодых стихотворцев прирожденным ультра-романтиком был Поплавский, одареннейший человек, невознаградимая для нашей поэзии потеря. Но Поплавский не рассказывал о своей необычайности, он доказывал ее: разница поистине «дьявольская»! Смоленский же с методической настойчивостью, в одном стихотворении за другим, сообщает, что своего состояния ни описать обыкновенными словами, ни определить не может. Форма неразрывна в искусстве с содержанием. Разумный рассказ о безумии по самой сути своей не убедителен.

Из противоречия вытекает, как следствие, и порок. Будучи по умственно-душевному складу чужд тому, о чем пишет, Смоленский не имеет для своих псевдопорывов мерила, и потому нажимает педаль вовсю. Это не музыка, это сплошной гул! Смерть, бессмертие, тишина, звезды, ангел, небо, лиры, — слова

Вы читаете Чужая весна
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×