профессия его отца еще не заключала в себе удручающего (120 р. в месяц) советского оттенка и никоим образом не являлась синонимом карьерной неудачи. Инженер Сергей Михайлович Лихачев снимал вполне комфортабельную квартиру, абонировал ложу в Мариинском театре и увлекался фотографией. Память о жизни «до несчастья» (так академик называл октябрьский переворот 1917-го) была, возможно, одной из тех вещей, которые впоследствии не позволили Дмитрию Сергеевичу окончательно впасть в отчаяние. В отличие от тех, кто не застал «прежних времен», на протяжении всех лет своей советской жизни Лихачев отлично помнил, что можно жить иначе. Эта память разомкнула кромешную социалистическую действительность и не позволила ему в ней раствориться. Уж не эта ли память дала ему силы пережить советскую власть?
По окончании университета (1928 г.) Лихачев попадает в Соловецкий концлагерь. Нам сейчас непросто понять, как можно получить срок за любовь к буквам (материалом для обвинения послужил написанный им доклад «О некоторых преимуществах старой русской орфографии»), но ведь это – было. Точно так же невозможно в полной мере представить, что мог чувствовать двадцатидвухлетний и вполне, в общем, домашний мальчик в этом аду. Коммунистическом аду, возникшем на обломках монашеского рая. Потерянный рай монахов не был одной лишь метафорой. В пору своего существования он имел ощутимые райские атрибуты: на Соловках, у Полярного круга, в теплицах росли тропические фрукты. Теплицы обогревались горячей водой, использовавшейся в свечном производстве для отбеливания воска.
Странная соловецкая
На Соловках он впервые понял, что такое смерть. Она вплотную приблизилась к нему во время посещения его родителями. Лихачев оказался в списке тех, кого лагерным властям разрешили расстрелять «для острастки». Будучи предупрежден, в тот вечер он не вернулся в барак. Прячась в дровах, всю ночь слышал выстрелы. А наутро, когда стало известно, что расстрелы кончились, он осознал, что остался жив.
По его признанию, именно тогда он стал другим человеком. Он перестал бояться, и это был выход в область свободы. Он благодарил Бога за каждый прожитый день, потому что понимал, что отныне каждый день – подарок. Лихачев никогда не сравнивал себя с ожидавшим казни Достоевским, но это сравнение не может не приходить в голову. Тот же страшный опыт заглянувшего
Освободившись из лагеря в 1932 году, Д.С. Лихачев работал корректором. «Время меня перепутало, – говорил он более полувека спустя. – Когда я мог что-то сделать, я сидел корректором, а теперь, когда я быстро устаю, меня оно завалило работой». В 1938 году он поступил на работу в Институт русской литературы (Пушкинский Дом) Академии наук, с которым была связана вся его дальнейшая судьба. Он проработал в нем более шестидесяти лет, и этот Дом стал его домом.
Сотрудником Пушкинского Дома Лихачев пережил блокаду. Здесь, как на Соловках, жизнь вновь распалась на полюса: «В голод люди показали себя, обнажились, освободились от всяческой мишуры: одни оказались замечательные, беспримерные герои, другие – злодеи, мерзавцы, убийцы, людоеды. Середины не было. Все было настоящее. Разверзлись небеса, и в небесах был виден Бог. Его ясно видели хорошие. Совершались чудеса». Это строки из его книги «Воспоминания», без преувеличения – великой книги.
В послевоенное время стали выходить труды, принесшие ему мировую славу. Он занимался поэтикой древнерусской литературы, ее жанрами, дал подробную характеристику ее развития. Писал о Лескове, Достоевском, о семантике садово-парковых стилей – перечисление рискует затянуться… И ведь нельзя сказать, что в какой-то из названных сфер он был первым. Просто его прикосновение к большинству тем было поистине моцартовским – изящным и бесспорным одновременно. Его работы не содержат зауми, они написаны ясным, спокойным языком: глубокая мысль не нуждается в орнаменте. Ей достаточно и простой грамматической структуры. Работы Лихачева сразу же становились классическими, потому что классика – это то, что очевидно, но о чем прежде (и теперь это так странно!) никто не писал.
Восхождение «звезды Лихачева» принято связывать с его выступлением в останкинской телестудии в 1986 году. Это было не просто выступление известного ученого. В тот день страна открыла для себя духовного лидера. Если быть более точным – новый тип духовного лидера. В Средневековье эту роль выполняли святые, в XIX веке – писатели. В конце XX века она досталась ученому: в этом, очевидно, и состояло соответствие времени. Но даже предположив, что ученый (не святой, не писатель) стал выбором рационалистической эпохи, не следует упускать из виду, что это был ученый, чьей специальностью святые и писатели по преимуществу и были.
Так сложилось, что именно в это время я пришел в Пушкинский Дом – в возглавлявшийся Лихачевым Отдел древнерусской литературы. «Звездному» периоду его жизни мне посчастливилось быть свидетелем, что, как кажется, дает повод, перейдя к
Это обстоятельство легло в основу капустника, готовившегося Отделом древнерусской литературы к 80-летию Лихачева (28 ноября 1986 г.). Дэ Эса – так его называли в отделе – поздравляли от имени древнерусских персонажей, о которых он писал, и дарили ему телескоп для наблюдений за собственной звездой. Я играл тогда Василька Теребовльского (персонажа, замечу, не самого веселого) и напоминал юбиляру, что «в многой мудрости много печали». Думаю, впрочем, что он догадывался об этом и без меня.
Удивительная атмосфера праздника, встретившая меня в отделе, так и не сменилась буднями. Говорю это не только в торжественном («служение любимому делу»), хотя и вполне почтенном смысле, но в самом прямом, житейском. Лихачев любил праздники и умел их устраивать. Праздниками были дни его рождения, выездные чтения отдела в разных городах (они придумывались организаторами, чтобы заманить
Сейчас, когда его нет, время от времени поднимается вопрос о
Проблема легендарного совсем не проста, и ее решение лежит на стыке двух явлений: личных качеств «мифологизируемого», с одной стороны, и общественного ожидания – с другой. Эти явления взаимодействуют, поддерживая и развивая друг друга. Представление о том, что Моисей вывел свой народ из египетского плена, не противоречит предположению, что необходимость освобождения родила Моисея.
Разумеется, Лихачев был прекрасно знаком с тем, что мы сейчас назвали бы его медийным образом, и избыточные краски в этом портрете порой откровенно его раздражали. Даря мне одну из своих книг, он перечеркнул помещенный редакторами список его наград и званий и написал: «Прошу не обращать внимания на эту безвкусицу». Ему не нравилось чрезмерное подчеркивание его учительства («Я не Рабиндранат Тагор!» – сказал он однажды сердито). На одну из юбилейных статей, рассматривавшую его роль как учителя, он – случай, мягко говоря, нетривиальный – написал опровержение.
Мне кажется также, что порой его смешил и образ «тихого старца». Судя по некоторым его высказываниям («Никогда не думал, что большую часть своей жизни проживу стариком»), он так и не научился соотносить с самим собой слово «старость». А уж «тихим» он точно не был. Когда в давние времена в Пушкинский Дом не хотели принимать Руфину Петровну Дмитриеву, замечательную исследовательницу древнерусской литературы, он перевернул в дирекции мраморный столик. И ее приняли, конечно: куда им было деваться? Разумеется, подобного рода меры не определяли поведения Лихачева, но мы знали его и таким. И бесконечно любили.
Нам было прекрасно известно, что за тихими словами и скупыми жестами скрыты энергия