и смелость. Отстаивая своих сотрудников в советское время, Лихачев доходил до секретаря обкома Романова и его партайгеноссен – и побеждал. Именно он убедил городское начальство не строить гостиницу «Ленинград» высокой, чтобы не нарушать «небесную линию города». И именно его нам так не хватало, чтобы отвести нависшую (в прямом, к сожалению, смысле) над Петербургом угрозу строительства небоскреба «Охта-центр».
Хорошо помню его утром 19 августа 1991 года. Поднимаясь к нам в отдел, я не встретил никого, кроме уполномоченного по гражданской обороне (все знали, что он совмещал это занятие с работой в других ведомствах), который кричал кому-то через лестничный пролет, что невиновных-де не накажут. Настроение было отвратительным. В тот ранний час в отделе оказался только Дмитрий Сергеевич. «Какие мерзавцы!» – сказал он. Это короткое определение меня почему-то утешило. Позже – в академической форме – Лихачев повторил это десяткам тысяч собравшихся на Дворцовой площади. Было академику 84 года.
Выше смелости я поставил бы, пожалуй, другое его качество: независимость. На первый взгляд, такое противопоставление неправомерно, потому что в какой-то части своего значения эти понятия совпадают. Но удивительным образом не все смелые люди бывают независимы, а в конечном счете, значит, и достаточно смелы. Так происходит, когда человек чувствует себя заложником своей репутации. Точки зрения своего социума. Общественного мнения в целом. Лихачев никогда не чувствовал себя заложником: он всегда был свободен.
Может быть, эта свобода и была для меня главным его уроком. Свобода в глубоком, если угодно – религиозном смысле слова. Свобода как дар Божий, как возможность постоянного выбора, не стесняемого ни партийными (он никогда не состоял ни в одной партии), ни корпоративными, ни какими-либо другими интересами. Пытаясь руководствоваться этим и в своей жизни, впоследствии я сформулировал это для себя так: избегать «течений» и «идеологий», выносить суждения лишь о конкретном поступке или высказывании. В таком дроблении бытия, в разделении фильма на кадры есть свой смысл. Ведь принимающий идеологию расписывается за «пакет», в котором наряду с полезным содержится, увы, и много неприемлемого.
Такое понимание свободы объясняет, как мне кажется, те «парадоксы Лихачева», о которых говорилось неоднократно (в частности, по поводу его «Заметок о русском»). Объясняет, например, как «почвенничество соединялось в нем с западничеством». Очень просто соединялось, потому что не было ни того, ни другого. Была любовь к русской культуре – и любовь к культуре западноевропейской (мало кто знает, что по образованию Лихачев был, среди прочего, специалистом по английской литературе). При этом первая отрицала шовинизм, а вторая – низкопоклонство. Почему же им было не соединиться?
Находясь в добрых отношениях с М.С. Горбачевым, Лихачев тем не менее без колебаний отправил в Кремль телеграмму протеста против взятия Вильнюсского телецентра. Когда же этнократическая природа прибалтийских государств стала очевидной, Дмитрий Сергеевич нашел для них весьма жесткие слова, не входившие, замечу, в тогдашний «демократический» репертуар. При безусловно демократическом образе мыслей менее всего он был согласен на опереточную роль «отца русской демократии», которую ему подчас пытались навязать. Исходя, очевидно, из такого понимания его
Лихачев прожил почти век. Не потому ли, что всю жизнь готовился к смерти? В молодости он ждал ее на Соловках и в блокадном Ленинграде, ждал во время тяжелейших болезней. В старости ждал – потому что был стар… «Ожидание смерти было связано с тем, что я ее не боялся», – сказал он за год до своего ухода. В его записной книжке находим: «Ранним утром 26 марта (четверг) 1998 года я услышал ясно: “Скоро пойдем дальше!” Голос был громкий, как бы внутри меня. Я был в полусне. Я не сразу понял, что это значит, потом догадался».
За этим голосом он ушел 30 сентября 1999 года. К тому времени, я думаю, нерешенных вопросов у него не осталось. Также из записной книжки: «Какой смысл существования Жизни вообще – нам знать не дано. И я могу догадываться – почему, с нравственной точки зрения. Ибо если бы мы знали ответ на это “почему”, знали бы точно (а не только свободно верили в существование Бога), мы были бы лишены свободы. Знание не только достигается свободой, но и лишает на последних своих ступенях свободы человека. Поэтому-то Бог открывается только тем, у кого вера в него достигает уверенности знания, т. е. только святым».
Добрый человек из Петербурга
Есть народные артисты и народные художники. Лихачев – единственный известный мне народный академик. Не потому, что народ так уж хорошо знал его литературоведческие работы. Подозреваю, что в массе своей народ этих работ не знал. Просто он видел, что деятельность этого человека увеличивает пространство добра. Это то, что понятно всем – вне зависимости от образования и имущественного положения. Говорят, что рука, положенная на лоб, ощущается даже тем, кто находится без сознания. Она понятна ему как знак со-чувствия. Со-страдания. Или благодарности.
Хорошо помню лоб его, покойного. В морге, куда, по просьбе дочери, нужно было приехать за Дмитрием Сергеевичем, еще не было суеты официальных похорон. Можно было спокойно попрощаться. Я положил ему руку на лоб. Лоб был прохладным и слегка шершавым. Это ощущение я вспомнил впоследствии, когда гладил камни Соловецкого монастыря, места его четырехлетнего заключения, – прохладные, но не холодные. Даже неживой своей сущностью источающие мощную энергию добра.
Помимо своих достижений в науке, Лихачев был просто
В эпоху перемен его помощь приобрела едва ли не институциональный характер. В Пушкинском Доме не иссякала очередь приехавших
К Дмитрию Сергеевичу приходило множество людей с просьбой подписать письма в защиту тех или иных дел, лиц, изданий. Отказывал он редко и по причинам безусловно веским. Когда вопрос казался Лихачеву особенно важным, к напечатанному тексту он приписывал несколько строк от руки. Он знал, что на это отреагируют. Диапазон его заступничества простирался до пределов города (защита петербургской «небесной линии» и сохранение традиционного облика Невского) и – шире – страны (противостояние «повороту рек»).
Для окружавших его он был чем-то вроде Деда Мороза. Образ включает как праздничность происходившего, так и существование по законам сказки. Память без напряжения предлагает десятки историй. Собираясь на свадьбу к аспирантам своего отдела (как это принято в Пушкинском Доме, их звали Татьяна и Евгений), Лихачев поехал в «Пассаж» за подарком. Был конец 1989 года. Изделий сложнее мыла и спичек в ту пору уже не продавали, да и те добывались по талонам и в очередях. Дмитрий Сергеевич вошел в «Пассаж» с мыслью купить кофейный сервиз Ломоносовского фарфорового завода. Этот фарфор он очень ценил, и, надо думать, не зря. О цели своего посещения Лихачев рассказал в отделе посуды. Даже на фоне товарного голода в стране этот отдел поражал зияющей пустотой своих витрин. Продавщица молча переводила взгляд с Лихачева на его шофера. Появление знаменитого академика в отделе посуды ее потрясло. Еще больше ее потряс вопрос о ломоносовском фарфоре. Помещение, пустое еще минуту назад, мгновенно заполнилось народом. Появился директор «Пассажа» и пригласил Дмитрия Сергеевича с шофером в свой кабинет. Лихачев рассказал ему, что хотел было порадовать своих аспирантов, но (характерное движение его длинных пальцев) обстоятельства этого очевидным образом не позволяют. Желание порадовать Татьяну и Евгения директор «Пассажа» нашел вполне законным. По счастью, даже в 1989 году этот человек знал, где искать ломоносовский фарфор, и, не теряя времени, отправил за ним машину. Пока везли фарфор, он угощал своих гостей кофе. Татьяна и Евгений до сих пор хранят подаренный Лихачевым сервиз.
В