революционеров, социал-демократов меньшевиков, анархистов разных толков и беспартийных ораторов, от которых откровенно попахивало черной сотней. Ни одного большевика мне почему-то послушать не удалось, они не выступали. Из всех выступавших наибольшее впечатление на меня произвел Фурманов, максималист[36], как мне сказали. Но что такое максималист, для меня осталось тайной, никто мне толком объяснить не мог. Фурманов говорил ясно, сжато, призывно и похоже на то, что я приписывал большевикам.
Дома у нас новости. После вкуснейших пирогов, испеченных матерью, и длинных общих разговоров я узнал, что отец намерен с фабрики уйти, хотя и проработал на ней восемь лет. Причина в том, что после Февраля старик Гарелин отошел от дел: он привык быть абсолютным хозяином и не мог согласовывать свои действия с разными комитетами и советами. Понял, что произволу пришел конец, в новых условиях хозяином быть не мог, не хотел и все передал сыну Александру.
Тот был взбешен революцией больше отца, но, хотя и скалил свои хищные зубы, однако сдерживался и выжидал наступления лучших времен или возвращения прежнего. Злобу он вымещал, как ни странно, на своем отце, впавшем в состояние, близкое к детству, и на тех служащих, которые сохранили раболепное подчинение хозяину и вместе с ним ожидали расправы с революцией и возвращения старого. Старик Гарелин полюбил быструю езду, и часто лошади, возившие его в коляске, приходили в мыле. Однажды молодой Гарелин встретил старика, возвратившегося с прогулки на усталых лошадях, раскричался на него и отхлестал отца арапником, и не как-нибудь, а по лицу, голове, рукам, которыми старик пытался прикрыть голову. Все это произошло в присутствии моего отца, все еще приказчика по двору. Отец схватил молодого мерзавца за руку и тем прекратил дальнейшее избиение. Гарелин замахнулся и на отца. Но тот вырвал у него арапник и сказал только одно слово: «Смотри». Гарелин, тощий и согнутый, только скрипнул зубами и ушел. Плачущего и стонущего старика увели, а ночью он повесился. Отец больше не мог работать у Гарелина, собирался поступить кассиром на одну из фабрик. Случай со стариком Гарелиным показал мне многое: как волки пожирают своего раненого или убитого собрата, так и капиталисты всегда готовы в прямом смысле сожрать ослабевшего члена своего сообщества.
Вчера отец пожаловался мне:
— Понимаешь, народ как-то изменился, ничем не интересуется, ничего ему не жалко, ко всему равнодушен. Все научились говорить, с утра до вечера грызут семечки, кругом танцульки. Как будто и войны нет. «А чего вы ждете теперь? — спрашиваю. — Царь вам нужен?» Скалят зубы: «На кой он нам хрен сдался!» «Временное правительство по душе пришлось?» Опять скалят зубы; «Ну его к лешему». «Какого же рожна вам надо?» Хохочут: «Поживем — увидим».
Из своих приятелей нашел только одноглазого Аркадия Шамарина. Он теперь работает в фабричном комитете, но ни к чему определенному пока не стремится, а предпочитает слушать всех ораторов и плывет по течению.
Все остальные мои товарищи юности — в армии, в основном в писарях, есть и офицеры. Девушки, давние знакомые, политикой не интересуются, живут, как до революции, и мечтают о женихах. Танцуют до упаду и дома, и на общественных танцульках. Только Лиза Подберезова остригла волосы, стала курить и считает себя анархисткой. Цитирует, как сама говорит, Лаврова, Кропоткина, Бакунина и еще каких-то анархистских вождей. Подруги ее сторонятся: папиросным дымом от нее пахнет и несет чем-то разухабистым.
И меня ни к чему и ни к кому не тянет. Предпочитаю ходить по улицам, набираюсь опыта, а больше сижу дома и. коротаю время в разговорах с матерью, а вечером с отцом.
Наблюдал празднование Первого мая. На демонстрацию вышли десятки тысяч людей. К сожалению, день выдался холодный, ветреный, иногда моросил дождь. Но все же настроение у демонстрантов было праздничное. Яркие платья девушек и женщин, масса красных повязок на головах — шелковых и ситцевых. Плакаты колыхались над головами проходивших нестройных колонн. Анархисты распевали какие-то незнакомые мне песни.
Плакат «Вся власть Советам!», который несли рабочие-металлисты, сменялся плакатом: «Мир без аннексий и контрибуций», а за ним чучела царя, капиталиста, попа, кулака, городового. Пели «Марсельезу» на русский лад и «Смело, товарищи, в ногу».
По тротуарам стояли не принимавшие участия в демонстрации. Одни улюлюкали, кричали ядовитые реплики, другие аплодировали, приветствовали демонстрантов, кричали «ура» плакатам и чучелам.
Накупив программ всех партий, какие только можно было найти, 12 мая я без особых приключений приехал в полк и застал его в том же городке, что и до отпуска.
На другой день, выйдя утром к роте, я поздоровался: «Здравствуйте, товарищи». В ответ — сперва молчание, затем радостное «Здрав жлам, гсдин поручик». Вечером командир батальона капитан Бессарабов пытался сделать мне разъяснение.
— Ты, Миша, — он называл меня так, а я его на «вы» и по имени-отчеству — давала себя знать разница в возрасте в двадцать три года. — Ты, Миша, вернулся из отпуска, насмотрелся там, чего не надо. И вот на! Пожалуйте! «Здравствуйте, товарищи»! Как же теперь прикажешь мне быть? На «товарищей» у меня язык не поворачивается.
— А чем, Владимир Николаевич, мои товарищи хуже ваших «молодчиков-стрелочков»?
— Не говори! Не говори! Твои прежние «молодцы» — это хорошо, а «товарищи»! Извините меня, брат, но так могут говорить только штафирки. Прошу тебя: откажись от этих «товарищей».
На другой день подошел командир четвертой роты, мой приятель толстый и чувствительный Колокольчиков.
— Ну, Мишка, наделал ты делов со своими «товарищами». Здороваюсь сегодня утром с ротой, как обычно: «Здорово, орлы!», а в ответ молчание. Я в недоумении. Вдруг из задних рядов голос: «Знаем мы, какие орлы бывают и где сидят!» Понял? А стоят «смирно». Пришлось и мне по-твоему поздороваться. Отлично ответили, шельмы. Вот и мы стали ре-во-лю-цио-не-ры, — протянул он.
Вчера вечером был у командира полка полковника Арнольдова по его вызову. Встретил меня ласково.
— Это хорошо у вас получилось, поручик, как вы по-новому здоровались с ротой. Приятно, приятно! Одобряю от чистого сердца. Только, если у вас будут еще такие же новости, прошу вас предварительно доложить мне. А то, знаете, все так внезапно, мы не успели перестроиться. Приятно, очень приятно, — заключил командир полка.
Когда я возвращался в городок, на лесной дороге встретился мне рядовой моей роты Поликарпов, здоровенный, краснолицый, добродушный и очень исполнительный солдат. Увидев меня, он подтянулся и, подойдя на положенное расстояние, молодецки встал во фронт. Я остановил коня и спросил его:
— Вы что, Поликарпов? Теперь ведь во фронт становиться не полагается!
— Дык я, господин поручик, не по службе, а из уважения, — ухмыльнулся добродушный солдат.
— А чем же я это ваше уважение заслужил?
— Уж очень хорошо у нас в роте, господин поручик, ну прямо как в учебной команде!
— Гм! Ну спасибо, Поликарпов, можете идти.
— Рад стараться, господин поручик.
Поликарпов ушел, «давая ногу».
Я тронул коня, покачал головой и подумал: «Действительно, неисповедимы пути твои, господи!»
Капитан Бессарабов совершенно неожиданно обнаружил два крупных таланта. Во-первых, по его словам, он был в 1912 году участником русской олимпийской команды по стрельбе из револьвера.
— Пойдем, Миша, стрельнем, — пригласил он меня, доставая из чемодана маленькую мишеньку.
Мы вышли в поле, где стояла старая, старая ива. Когда-то здесь был прудик, а теперь только сухая ложбинка, поросшая изумрудной невысокой травой с массой полевых цветов: желтых, красных, синих. Тут можно было стрелять, не опасаясь случайно попасть в кого-нибудь. Бессарабов прикрепил мишеньку кнопками к иве и отсчитал двадцать пять шагов.
— Начнем?
— Начнем, пожалуй!
Капитан сделал пять выстрелов, не особенно прицеливаясь и с нарочитой небрежностью. Тем не