продолжала выполнять обязанности его матери. Несомненно, их обмен ролями был для Джона источником нескончаемой путаницы, особенно когда он пытался относиться к этому спокойно.
Меня сразу поразила близость жизненной позиции Джулии и Джона. «Живите настоящим, а об остальном не думайте», — говорила она нам, плавно размахивая пылевыбивалкой, с таким видом, будто это была волшебная палочка. Ее чувство юмора до мелочей походило на чувство юмора у Джона. Она, например, иногда одевала очки без линз и, разговаривая с соседями или почтальоном, негалантно просовывала палец через несуществующее стекло и потирала глаз.
Кроме того, Джулия поощряла увлечение Джона музыкой. Она любила перебирать струны своего старого банджо, а делая какую-нибудь работу по хозяйству или приготавливая нам чай, почти все время пела. Большую часть времени у нее мы слушали пластинки из ее большой коллекции. В те времена у очень немногих ливерпульцев вообще были проигрыватели (у Мими и моих родителей их не было) и меня тогда очень впечатлил тот факт, что у Джулии и ее любовника Бобби Дукинса буквально в каждом углу квартиры было по колонке.
За время наших регулярных визитов к ней, мы с Джоном установили дружеские отношения со спивающимся официантом и другом Джулии, который не был против того, что мы звали его «Дергун» (у него был нервный тик лица). Щедрость Дергуна бывала настолько велика, что он часто разрешал нам сделать по счастливому «нырку» в аквариум с золотыми рыбками, где он хранил свои чаевые. В итоге, покидая Аллертон, мы, помимо всего прочего, обычно имели в кармане еще и кучу мелких монет. Естественно, мы очень любили Дергуна.
В течение нескольких лет учебы в Куари Бэнк, дом Джулии оставался нашим самым надежным убежищем, если настроение у нас было таким, словно мы сразу «проскочили» на несколько классов вперед. Надежно спрятавшись у нее, мы могли не беспокоиться за вопросы взрослых о том, почему мы не в школе. Кроме того, мы чувствовали, что Джулия всегда очень рада нам и даже не помышляет сообщать о наших прогулах школьной администрации и даже своей сестре Мими. Естественно, Джон предпочитал такую расслабляющую атмосферу жесткому режиму своей тети и вскоре стал оставаться там ночевать, что часто приводило к страшным скандалам с Мими. Иногда он просто ставил тетушку в известность, что «ушел добра искать».
Месть Мими однажды оказалась очень жестокой: она отдала на живодерню его любимую дворняжку Салли. Это был один из редких случаев, когда я видел Джона плачущим: он увидел, когда вернулся домой от Джулии, что собака пропала. Мими тогда оправдывала эту радикальную меру, припоминая ему его клятву никогда больше не возвращаться в Мендипс. Она говорила, что раз Джон перестал выгуливать собаку, ей ничего не оставалось, как уничтожить ее.
Позднее Мими призналась, что ее преследовали неотступные опасения, что ее племянник в конце концов уплывет за море, как сделал его отец. Интересно, что примерно тогда же Джон получил известие о том, что Фредди Леннон живет в Манчестере и хочет встретиться с ним. Джон, имевший смутные воспоминания об отце, был очень взволнован представляющейся возможностью увидеться с ним и почувствовал себя жестоко обманутым, когда эти планы сорвались. В целом же Джон редко говорил о Фредди, а мог только без видимой злобы сказать, что его предок «уплыл за море».
Наше временное исключение из Куари Бэнк (знаменитое «конфетное» дело) завершилось после того, как мои родители и тетя Мими получили письмо от м-ра Побджоя, в котором он сообщал о нашем наказании и просил зайти к нему в кабинет для небольшого разговора. Вернувшись с этой встречи, моя мать сказала, что на следующее утро мы должны сидеть за своими партами. «М-р Побджой говорит, что от вас одни неприятности — только от вас двоих, — сказала она мне. — Он пробовал пороть вас, но когда и это не помогло, ему просто не оставалось ничего другого, как исключить вас на время.»
«Да он НИ РАЗУ не порол меня, — возмутился я. — Он только несколько недель назад узнал, кто мы такие вообще!»
Когда на следующее утро мы с Джоном первым делом в назначенное время явились в кабинет директора, м-р Побджой приветствовал нас жестким ультиматумом: «Если вы еще что-нибудь натворите, я вас совсем исключу из школы.»
«Можно мне сказать, сэр?» — спросил я между прочим.
«Ну, что еще, Шоттон?» — резко бросил он.
«Видите ли, сэр, вы сказали моей маме и тете Джона, что вы пробовали пороть нас, а когда это не помогло, вы решили временно исключить нас. Но, сэр, ведь вы вообще никогда нас не пороли!»
Заметно ошеломленный этими словами, директор прочистил горло и поправил лежавшие на столе бумаги. «Хорошо, — наконец произнес он, — я проверю это по своему журналу наказаний. А сейчас идите к себе в класс.»
Утверждение м-ра Побджоя о том, что он очень интересовался развитием Джона, о чем он заявлял нескольким битл-биографам, после этого выглядит просто смехотворно. Встретив Джона на улице, он наверняка не узнал бы его. Джон, в свою очередь, навсегда запомнил бессмертные слова м-ра Побджоя, записанные в его последнем дневнике: «Этот юноша обречен на неудачу».
После этого мы попытались быть, как бы, более избирательными в своих проделках, то есть прогуливали только такие уроки, которые вели небрежные или склеротичные учителя, не замечавшие нашего отсутствия. Но наше легкомыслие, дерзости и профанации продолжали награждать нас постоянным накоплением плохих отметок, и мы с Джоном буквально непрерывно должны были оставаться после уроков.
И хотя «оставание» редко было радостным или приятным, особенно с тех пор, как учителя начали определять нас в разные «рабочие команды», я убедился в справедливости поговорки об облаках и серебряном осадке в конце дня, проведенного в «постыдном состоянии» на территории школы. Наполнив огромный мешок фантиками от конфет, бутылками из-под содовой и редкими окурками, я, как и следовало, потащил свой «урожай» к одному из гигантских мусорных ящиков, стоявших у заднего входа в школу.
Подняв крышку, я увидел большой коричневый конверт, адресованный «Вильяму Эдварду Побджою, эсквайру».
Быть может, секретные документы? Я не удержался и вскрыл конверт и — против всех ожиданий — был вознагражден полусотней талонов на обед в школе, рассыпавшихся по земле, словно конфетти. Но это было только начало: мало того, что в конверте было еще три сотни талонов, после недолгих поисков в этом же мусорном ящике я заметил еще четыре таких же пакета.
Чтобы дать вам представление о том, что это был за клад, замечу, что каждый из этих талонов стоил один шиллинг и по ним большинство школьников получало еду в кафетерии при Куари Бэнк, а мои еженедельные средства не превышали одного шиллинга. Я просто случайно наткнулся на «выручку» кафетерия за всю предыдущую неделю, аккуратно упакованную в конверты и обреченную на сожжение. Однако почти все талоны находились в нетронутом состоянии и я был уверен, что их можно использовать.
Давно уже излечившись с помощью Джона от былой жадности, я с нетерпением ждал возможности поделиться с ним своей удачей. Как только мы оказались вне досягаемости слуха учителей, я сунул ему несколько талонов, которыми наспех забил свои карманы и заверил его, что у меня их видимо- невидимо.
Джон внимательно разглядел их, и глаза его полезли на лоб: «Где ты их взял?»
«В мусорном ящике — их там миллионы!»
«Значит, мы богаты! — заорал Джон, прыгая от радости. — Мы богаты, Пит. Мы ох…нно богаты!»
Примерно час мы болтались без дела, а потом, когда все учителя ушли, вернулись на территорию школы. Выполнив свою «миссию», мы во весь дух помчались к Джону домой и, убедившись, что там никого нет, заперлись в его маленькой спальне на втором этаже с окнами на Менлав-авеню. Приступив к делу, мы высыпали всю свою контрабанду на пол, разделили ее на кучки и тщательно пересчитали все талоны до последнего.
Общая сумма оказалась ошеломляющей: 1500 талонов, что из расчета стоимости талона в один шиллинг составило столь же бешеную цифру: 75 фунтов стерлингов (по инфляционным стандартам 1983 года это эквивалентно 750 фунтам стерлингов или почти 1500 долларов). Обезумев от ликования, мы начали колотить по стенам и по полу и во все горло выкрикивать друг другу невероятную статистику: «Полторы тысячи талонов!.. Семьдесят пять ё… фунтов!»