И грохнул дверью.
Клавдея плюнула в сердцах, кулаком по стене ударила:
– Будет и без тебя, пса, жизнь... Будет! Будет!
Подскочила к Лехе, стала трясти за плечо, а он бормочет, не просыпается. Только голова по клеенке елозит, о тарелки стукается. Ухватила за халат, подняла на ноги, он не стоит. Оттолкнула – завалился на пол, на ковровую дорожку. Пьяный Леха, хоть ноги об него вытирай.
Заметалась Клавдея из угла в угол, стулья на пути посшибала. Томили ее взыгравшие силы, толкала буйная кровь, жалила горькая обида. Столько лет спала, желаний не испытывала, для чего было просыпаться? Опять подскочила к Лехе, подняла с пола, а он на руках виснет. Заругала шепотом, затрясла, – дух из него вон! – потащила волоком, по коридору в ванную.
Сидит Леха в теплой воде, привалился щекой к кафельной плитке. Сам тощий, кожа складками, ребра наперечет, лицо серое, совсем неживое. Смотрит на него Клавдея и плачет. Мочалкой трет и слезами обпивается. Голову мылит и ревмя ревет. Жалеет его, как ребенка, сына своего непутевого. Пропал Леха, совсем пропал! Краше в гроб кладут.
А она не сдается. Она за свое борется. Окатила теплой водой, потом – ледяной. Встрепенулся Леха, запыхтел, зафыркал, задрожал в ознобе, стал в себя приходить.
– Все, – говорит. – Прошло...
Она его – поднимать. Она его – растирать насухо. Она ему – белье чистое, домашнее. Подхватила за плечи и в комнату, на кровать. Положила под одеяло, с себя все побросала, по углам раскидала, к нему шмыгнула. Обхватила сильными руками, прижала к необъятной груди.
– Пусти, – трепыхается. – Удушишь...
– Сказывай, – пытает Клавдея. – Соскучился?
– Ага...
– Врешь!
– Точно...
Она и поплыла. Она и растаяла. Взыграла радостно: 'Будет и без тебя, кобеля, жизнь... Будет! Будет!'
Тормошит Леху, вертит в руках, а он – мертвый, он – тряпочный. Хочет Леха сотворить мужское свое дело, а желания нет. Нет у него желания! Не может он. Не в силах. Умом понимает – и только. Все водка проклятая высосала. А Клавдея раззадорилась, Клавдея во вкус вошла, зверем его терзает.
– Пусти, – говорит. – Спать буду.
А она не пускает. Бьет его Клавдея по щекам, бьет наотмашь: голова по подушке мотается. Бьет по голове, по плечам, по груди, коленом по проклятому месту, вымещает горе свое, злость, тоску от незадачливой жизни. Вон соседка по площадке, одинокая, безмужняя, до чего на мужиков удачливая! Ни красоты, ни вида – немощь хилая, а они крутятся вокруг, липнут мухами, меняются часто. Вечно у нее кто- то на постое: утешает, ласкает, голубит, просто бабой пользуется. А она, Клавдея, мужняя, она в соку, она – никому. Нет справедливости на свете! Обмякла, приткнулась рядом, зубами подушку грызет, ногтями царапает, а он, Леха Никодимов, муж законный, дурак непутевый, сопит себе потихоньку, носом в стенку, будто все уже сотворил и спрашивать с него больше не надо.
Вскочила Клавдея на ноги, голая, яростная, – лицо багровое, волосы дыбом, – сдернула его с кровати на пол, содрала домашнее, напялила больничные кальсоны, вонючий больничный халат.
Проснулся Леха, глазами хлопает:
– Ты чего? Куда это?..
А она его – за руку. Она его – в коридор. Вырвался, убежал в комнату, где пили, прижал дверь телом. Да разве Клавдею удержишь? Плечом ударила – он и отлетел. Схватила намертво, потащила к двери, вытолкнула на площадку.
– Подыхай себе в больнице... Пес! Жалеть не буду!
Долбанула дверью... и сникла. Встала в коридоре у зеркала, поглядела на себя, голую, трепаную, несчастную, и заревела в голос, завыла басом, заколотилась головой о стенку, о знаменитые финские обои в меленький цветочек.
12
Леха вышел независимо из подъезда, поглядел по сторонам. На лавочке у забора спал друг ситный, в пиджаке, галстуке и при шляпе. Где его положили, там он и спал.
Леха сел рядом, вынул из кармана прихваченную в суматохе початую бутылку. Хотел напоить друга, а у того изо рта выпивается. Запрокинул голову, высосал до дна, небрежно стряхнул капельки. Но ударило снизу, кулаком в мозг, брызнули по сторонам дробинки, закружились, завертелись в бешеном хороводе, поплыла вокруг земля, двор, дом, деревья... Выплыл откуда-то сопливый докторишка, заколебался перед глазами во взвешенном состоянии, глядел пристально, жалостливо...
– Да я... – дернулся Леха. – На одну левую...
И замахнулся бутылкой, запустил ее в докторишку, разлетелись осколки по асфальту.
Они пришли в поликлинику, с трудом одолев две улицы с переулком, и Леха Никодимов волок друга, как муравей ветку. Друг ситный только вошел, сразу улегся на скамью у входа, а Леха из последних сил дошагал до регистратуры, примерился – никак не попадал головой в окошко.
– Гражданин! – заблажили оттуда. – Пьяных не обслуживаем...
– И хорошо... – одобрил Леха. – И не надо... – А голова уже выпала из окошка и не засовывалась потом обратно. – Мне бы докторишку... Потолковать кой о чем...
А докторишка – вот он! Тут как тут. Чапает по коридору после многих вызовов на дом, стенки от усталости обтирает.
– А у тебя... – заорал Леха, и руки раскинул, пошел навстречу на подгибающихся ногах. – У тебя... чего на манометре?..
– Не понял, – кротко ответил докторишка и привалился к стенке, тоскливо покосился на очередь в свой кабинет.
– Какое твое давление? – на пальцах пояснил Леха.
– Не понял, – повторил докторишка синими губами.
– Утрируешь... – ласково заметил друг ситный и сплюнул на линолеум.
– Чего не понял?.. – осерчал Леха. – У меня пониженное, а у тебя как?..
– И у меня пониженное, – скорбно ответил докторишка, без удовольствия послюнил чернильный палец.
И тогда Леха Никодимов закричал во все горло, залился обильными слезами, затрясся в рыданиях, как когда-то, в далеком детстве, носом в мамкину юбку, и ревел долго – не мог утихнуть – до самого вытрезвителя...
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Деревню сломать – недолго.
Дом построить – недолго.
Переехать – совсем недолго.
Долго – привыкать...
Тут и навалилось на деревенских! Ну и навалилось!
Дома – высокие.
Улицы – шумные.
Работы – необычные.
Заботы – не приведи Господь!